Шрифт:
— Кто?
— Эта зуевская наложница.
— Наташа?
— «Наташа»… Я бы сказал тебе, что это за Наташа..
— Но почему, Дымчатый? — она искренне недоумевает.
— Как бы тебе сказать… Она заявила мне как-то: «После чужого свой лучше кажется». Она вся на таком уровне. Тебе бы понравилось, если б я… Ну, привел бы в дом какого-нибудь бандита. Каланчевского проходимца…
— Она что, бандит?
— Нет, — смеется Медведев, — для нее это тяжеловато. Наоборот, она слишком легкого поведения. Пойми, о чем говорю. Словом, было бы очень разумно прогнать ее в шею…
Но Люба прерывает его:
— Я же ничего не говорю о твоих знакомых! А почему ты…
— Стоп, стоп, стоп, дорогая! Так мы ни до чего не договоримся.
— А до чего ты хочешь договориться? Я уже не имею права выбирать даже подруг, у меня вообще нет знакомых, у меня нет даже своего мнения!
В голосе жены нет ожидания ответа… Медведев поражен ее внезапно вспыхнувшей агрессивностью.
Это было действительно что-то совершенно новое, никогда так бездумно не бросала она слова, никогда так резко не кидала волосы на плечо. Чувство, похожее на чувство безбилетного пассажира, все нарастало и нарастало, он с недоумением и болью глядел на жену.
— Что плохого она тебе сделала? — движение бровей и ее голос выражали мужскую решительность, делали ее лицо некрасивым. Люба говорила и говорила, не глядя на него, не дожидаясь того, что скажет он, не желая вникать в его состояние и словно боясь, что остановится и не скажет всего.
— Да что с тобой? — спросил он, когда она наконец выдохлась.
— Со мной? Ничего! Это тебя надо спросить, что со мной, ведь это ты предсказываешь события…
Он понял теперь, что злоба, рожденная в ней чем-то посторонним, ему не известным, покоряла ее все больше. Подобно гриппозным вирусам, заражающим кровь, злоба эта захватывала в ее душе все новые пространства. Его «предсказывание событий» имело только добродушный интимно-домашний шуточный смысл, других смыслов тут не было. И эта ее крайность, ее злая беспомощность в стремлении сделать ему плохо раздавили его.
Да, это была уже подлинная беда, разочарование в ней, хотя он все еще и не верил в это. Разверзшаяся пропасть между его женой Любой и Любой другой, этой глупой, этой злой и жалкой женщиной, стремительно вырастала во всесветную катастрофу…
— А я повторяю: я выгоню эту б… за порог, если она хоть раз появится тут!
— Интересно, за что ты так ее ненавидишь? Эту женщину?
— Женщина, не желающая иметь детей, вовсе не женщина…
— Женщина прежде всего человек!
— А кто сказал, что она зверь? — Медведев чувствовал, что все хуже владеет собой, и оттого злился все сильнее. — Именно потому, что она человек, она и обязана быть женщиной.
— Стирать пеленки и чистить картошку?
— А ты что? Предлагаешь не стирать?
Он вдруг замолчал. С прежней мальчишеской легкостью прошел в свою комнату, бросил свое массивное тело в отцовское кресло. Он сидел в позе Островского, запечатленного в памятнике неприкаянно сидящим около театральных подъездов. Любе хотелось бежать следом, забраться к Медведеву на колени, чтобы исчезла эта раздирающая душу тревога, чтобы все снова стало как прежде. Вместо этого она молча вымыла посуду и, разжигая чувство обиды, начала одеваться, схватила сумку, не показавшись Медведеву, хлопнула дверью.
Самые жуткие подозрения и предположения одно за другим возникали в медведевской голове. Ощущение внезапной беды не исчезало, а нарастало и прояснялось. Медведев погружался в отчаяние. И это она, его жена! Его Люба, мать Верчонка! Оказывается, она совсем не та! Совсем иная. Иная жена, иная Люба, то есть плохая. Чужая! Чужая, злая и вздорная баба… Но разве не такой же была она до сегодняшнего утра? Ясно: она была плохая всегда! Она притворялась хорошей. Верной женой и доброй матерью, притворялась, может, даже из страха перед ним или перед всеми другими. Порочность и заурядность… Неужели она такая же, каких большинство? Как яростно вступилась она за ту потаскушку, одно это говорит о ее порочности…
«Конечно, — размышлял он. — Это всегда было именно так, поездка за границу только проявила ее всегдашние, коренные свойства. Обычная заурядная баба… Ты восемь лет носился с писаной торбой…»
Медведеву хотелось взреветь от горя или же оказаться в состоянии сна, наваждения. И хотя реальность в таком виде была для него невыносима, надежды на пробуждение от этой реальности у него не было. Он вспомнил про дочь, и все стало еще более омерзительным, еще более грозным.
Щелчок дверного замка довел его до взрывного и совершенно неуправляемого состояния. Он сидел в кресле в прежней позе с побелевшим, но с виду спокойным лицом.
— Дима, ты знаешь, кого я сейчас встретила?
Она всего на полсекунды остановилась у входа в его комнату, близоруко прищурилась и тут же вошла. Ее улыбка, вернее усмешка, показалась ему открытой, он не заметил в этой улыбке крохотного оттеночка снисхождения. Он смотрел на нее, и ощущение непоправимости тихо рассеивалось. Он даже не вникал в ее веселую, такую отрадную для него болтовню о будущей учительнице их дочери. Она провела своей мягкой нежной ладонью по его жесткой колючей скуле и сказала, слегка заикаясь: