Шрифт:
Но во всем этом есть логика, поскольку она следует за раскручиванием интеллектуальной одиссеи Иве.
Особенно интересны сцены, где действуют национал-социалисты и их коммунистические противники. У фон Саломона были неоднозначные отношения с нацистами: первоначально сочувствовавший им, он не поддерживал их после 1933 года, но при этом он не выступал и против них, и действительно до конца национал-социалистического правления ограничился только написанием сценариев к кинофильмам. В романе Иве предоставляется возможность с близкого расстояния наблюдать за нацистами до их прихода к власти, так как один из его бывших сотрудников и знакомых из крестьянского движения (который меняет и свои убеждения, и свои имена, с беспечной частотой) связан со штурмовиками СА. Как читатели мы становимся даже свидетелями одной из частых в то время драк коммунистов и национал-социалистов в одном трактире.
Сам автор писал так о своем романе: «Город был попыткой, моментальной съемкой сложившегося положения, упражнением литературного вида, при котором я специально не обращал внимания на несомненные отделенные от темы проблемы написания. Сам материал был, несомненно, интересен, но все же, был без особых обязательств для меня; он служил мне только для обострения всех поставленных вопросов».
Хотя в целом, это роман с интригующим вымыслом, но он богат и исторической ценностью (и из-за мучительного интеллектуального фермента, который воспроизводит историю, и из-за фона, на котором действие разворачивается), и необычными характерами - или скорее, карикатурами, потому что их характеристика выдает определенный диккенсовский вкус к юмористическим стереотипам. Эту книгу стоит прочитать, если вы наслаждаетесь сложным, вдумчивым и требующим напряжения сил романом и / или интересуетесь этим периодом времени и возможно также немецким характером вообще.
Самая внутренняя столица всякой державы лежит не за земляным валом, и ее нельзя взять штурмом.
БАРОН ФРИДРИХ ФОН ХАРДЕНБЕРГ-НОВАЛИС
Западное побережье Шлезвиг-Гольштейна от Нибюлля до Глюкштадта скрывает за своими дамбами зеленую, спокойно раскинувшуюся территорию. Ни одна возвышенность, вплоть до мягких обратных склонов холмов гееста - песчаной прибрежной земли, не скрывает линию закругляющегося вдали горизонта. Узкие дороги, покрытые клинкерным кирпичом, подобно красноватым лентам, тянутся по долине и связывают крестьянские дворы, которые лежат вразброс по всей этой земле, окруженные деревьями. Только редко такие дворы соединяются в единое поселение, и на глаз тяжело отделить одну общину от другой. Эти крестьянские дворы и владеют этой землей, маленькие чистые городки и рынки остаются едва ли больше чем светлыми пятнами на этой серо- зеленой картине.
Низкие кирпичные дома дворов с крепкой соломенной крышей, маленькими окнами и воротами, которые почти полностью занимают переднюю стену усадьбы, стоят посреди узких прямоугольников разделенных прорытыми в марше - болотистой плодородной почве - канавами пастбищ, на которых из черной земли прорастает жирная и равномерно подстригаемая скотом трава. Преимущественно конюшня и жилое помещение объединены под одной огромной крышей, и теплый запах живущих по соседству с людьми животных едко проникает во весь дом. Скот - вот богатство этой земли, и крестьяне гееста говорят, наверное, недоброжелательно, что вся работа крестьян, живущей на маршах, состоит в том, чтобы однажды при случае ущипнуть за хвост своих быков, чтобы проверить, достаточно ли они уже жирны. Но на самом деле, на дворе всегда было достаточно работы, и если песчаный геест хранил на раскаленном солнце зрелый хлеб, то болотистая почва наполняла канавы лениво стекающей водой и грязью чуть ли не на высоту человеческого роста, и их приходилось выкапывать снова и снова, и если урожай на геесте гибнул от грозы и града, то угрозой для маршей были эпидемия и чума. На песчаном малоплодородном геесте владелец пятидесяти гектаров земли и пяти голов скота никак не мог считаться зажиточным крестьянином, в то время как на болотистых маршах человек мог иметь свои тридцать голов скота и пятнадцать гектаров земли, и тоже вовсе не был зажиточным крестьянином. Но они все были свободными крестьянами, и поле монастыря Святой Анны, владельцем которого был Клаус Хайм, на протяжении четырех веков оставалось во владении его семьи, семьи свободных крестьян, которые во все времена могли решиться на то, чтобы приравнять себя к любому дворянину. Четыреста лет стоят также дубы, которые еще сегодня окаймляют двор, и таких крестьянских дворов и таких семей было много на этой земле. Старший сын наследовал двор, и другие шли в батраки, или если выпадал случай, уходили в море, или в город, или учились на адвоката или священника, если хозяйство приносило достаточно дохода. Так как владение крестьянским двором регулировало все, и это владение было больше чем просто деньгами и имуществом, оно было наследием и родом, и семьей, и преданием, и честью, прошлым, настоящим и будущим. И если кто-то терял свой двор, то он терял больше, чем владение, и он терял его потому, что не умел хорошо вести хозяйство. Плохо вести хозяйство, это значило, плохо думать о своем дворе, и потерять двор считалось больше собственной несостоятельностью, чем просто неудачей. То, чего двор требовал, это и должно было происходить с ним, если нужно, то и ломая привычные средства. Так крестьянин и садовод должен был также стать торговцем, когда этого требовало время; и если на геесте внимательно следили за курсами и складировали зерно или выбрасывали на рынок, то на маршах ничуть не меньше следили за тем, чтобы осенью в правильный момент отправить на рынок скот, набравший вес за лето. Но когда времена становились плохи, все же, то на маршах это чувствовали раньше, так как скот нужно было продать за любую цену, когда он уже был полностью готов к забою. Во время великой войны это еще начиналось. Старики и женщины могли вести хозяйство только чтобы сводить концы с концами; потом прошла и инфляция, и даже принесла крестьянам некоторую пользу: старые долги исчезли, а новые машины появились, и тот или другой мог даже купить себе автомобиль, весьма полезный для быстрой торговли. Потому крестьяне сочли вполне правомерным, когда большую часть бремени стабилизации позже взвалили на них. Они умели жить и давать жить другим, и если они и всегда строго оставляли свое при себе, то они, все же, не боялись при случае также давать несколько сверху на том и на этом; и свои налоги они всегда уплачивали точно. Но с налогами дело становилось все непонятнее. То, что приходило из города, редко хорошо пахло, там всегда были те, кто мог считать и писать, и каждое официальное письмо приносило неприятности. Теперь, однако, прибывало все больше этих официальных писем, и председатели общин должны были толково советовать и правильно отвечать. Когда молодые крестьяне были дома - многие из них были в городе в сельскохозяйственных школах и в этих новомодных крестьянских институтах, где они учили кое-что, что они не могли бы узнать на своем дворе - тогда они много чего рассказывали, также о крови и о родной земле, и о мифе и стихийной силе, и крестьяне слушали и радовались тем дружелюбным вещам, которые люди в городе теперь говорят о крестьянах. Но, все же, тогда могло случаться, что один владелец двора из своего угла спрашивал, как все же теперь обстоят дела с налогом на недвижимое имущество, и тотчас хозяйка дома убирала хрупкую посуду в сторону. Так как тогда одно нанизывалось на другое, налог на имущество, и налог на землю, и налог на недвижимое имущество, и подоходный налог, и налог с оборота, и, все же, это все еще, черт бы его побрал, снова складывается вместе, и опять то же самое, земля и имущество, и доход и оборот, ведь все вместе это и было крестьянским двором! Так крестьянину приходилось оплачивать все вдвойне и втройне, и к этому еще добавлялись налоги местной общины и платежи за дамбы, и бремя социальных расходов, которое снова и снова возрастает, и в один миг такой вот клочок бумаги так отнимает у тебя всю твою работу, что у тебя пропадают и слух, и зрение! А ведь там были еще банковские проценты и налоги за дороги и мелиорацию, не говоря уже о взносах в различные кооперативы и в земельный союз и в другие крестьянские экономические союзы. Да и какой толк-то, собственно, говорить о них: ведь если однажды крестьяне приезжали к этим господам, и за последнее время приходилось частенько приезжать к ним, то там было много сочувствия, покачивания головой. И целая гора обещаний, и целая навозная куча советов, и, наконец, собрание, забирающее множество нужного времени, и с пунктом повестки дня, и с единогласной резолюцией. И на этом все заканчивалось. Итак, нужно было отправляться в финансовое управление. И крестьяне часто шли туда, даже если при этом всегда теряли целый день и снова все было зря. Потому что люди в финансовом управлении больше не были такими, как раньше, когда еще можно было говорить друг с другом благоразумными словами, и тоже не существовало больше уже тех ландратов, которые обычно как какие-то маленькие и добрые короли управляли в своих округах и понимали язык крестьян и всегда осведомлялись о скоте и о жене. Теперь ландраты больше не ходили по окрестностям в зеленой шляпке, с толстой тростью и в высоких сапогах, нет, теперь это серьезные господа, с пенсне и портфелем, которые сидели теперь там за своими письменными столами, сами больше были уже не местными, а приезжали из Рейнланда или из провинции Саксония, или из всяких других негостеприимных земель. Ну, что ж теперь, говорили сами себе крестьяне, работа есть работа, у меня есть моя работа, а у него - его работа, но, все же, раньше мы могли сотрудничать, а теперь уже нет. И раньше нам не приходилось просить о помощи, а теперь мы должны делать это. И раньше делалось то, что было необходимо, и теперь, если мы действительно однажды чего-то добиваемся, то это выглядит так, как будто бы это была милость. Но мы же не хотим милости, мы хотим нашего права. И они шли в сельскохозяйственную палату. Потому что было еще кое-что другое. Если бы дело было только в налогах! Но и с торговлей скота дела обстояли не хорошо. «Рационализируйте», так говорили господа из сельскохозяйственной палаты крестьянским делегациям. Рационализировать, это было большим словом. Но, все же, что нужно было рационализировать, спрашивали крестьяне, ведь и так уже все было высчитано до самых маленьких деталей? «Перестраивайтесь», говорили господа из сельскохозяйственной палаты. Перестраиваться, это тоже было большим словом. С быками дела больше не шли, из-за торгового договора с Данией. Перестраивайтесь, Крупп тоже перестроился, с пушек на матрасы; вот и вы перестраивайтесь - с быков на свиней. Многие крестьяне перестраивались. Но это было медленным делом. Ведь это машины работают быстро, а скоту нужно время, чтобы вырасти и набраться жирку, и крестьянский двор - не фабрика. И когда пришло время, и двор перестроился, и свиньи после больших забот и многих неудач готовы к забою, то их приходится продавать себе в убыток, из-за торгового договора с Сербией. Пусть проданы и в убыток, но оборот-то был, и с этого оборота нужно платить налог, и налогу нужны их деньги. Так дело не пойдет, - сказали крестьяне, нам придется продавать свое имущество, чтобы заплатить этот слишком большой налог. Налоговой службе было все равно. Мы не будем платить этот налог, продавая ради этого свое имущество, настаивали упрямо крестьяне, и слово «налог, ради которого требуется продавать свое имущество» приобрело большое значение. Тогда пришли судебные исполнители. И крестьяне отправились в финансовое управление. Сначала их было двое, трое, которым приходилось все время ходить в финансовое управление. Вы плохо вели свое хозяйство, говорили им другие. Сначала их было двое, трое, которым пришлось покинуть свои дворы. Вы плохо вели свое хозяйство, говорили им другие. Но потом их стало больше. Тогда те, которым пришлось продавать свои дворы, уже были везде и всюду известны как хорошие хозяева, как мужчины, которые понимали свое дело. Тогда заполнялись коридоры финансового управления, и его здание пришлось расширять. И судебные исполнители должны были действовать. Сначала описывались быки. Это не было хорошо для кредита. Затем описывалось большее количество быков, тогда кредит совсем прекращался. Потом двор продавался с аукциона, и никто уже не говорил, мол, вы вели хозяйство плохо. Что делать, спрашивали крестьяне, один другого. Что делать, спрашивали они все вместе и пошли к Клаусу Хайму, который всегда был первый среди равных. Клаус Хайм говорил: помогайте себе сами. Помогайте себе сами, так говорил также Хам- кенс, и Хайм и Хамкенс сошлись. Клаус Хайм, в то время ему было примерно пятьдесят лет, был большим мужиком, сильным, как один из его быков, с серо- белокурой щетиной на красной, квадратной голове. Тот, кто видел его руки, едва ли осмеливался ему возражать, и знали, что он побродил по свету и во многих частях мира дрался со всяким возможным сбродом. Но Хамкенс был мал и почти тонок, спокойный мужчина немного за тридцать, бледный и скромный, который пошел на великую войну офицерским денщиком и вернулся полковым адъютантом, и, как и Хайм, просидел десять лет после войны спокойно и без всяких политических страстей на своем дворе. Помогайте себе сами, говорили они, и это было большим словом. Так как другие не хотели помогать. Мы не можем помогать, говорили другие, господа в учреждениях, господа за зеленым столом, мы хотим, но мы не можем. Почему?
– спрашивали крестьяне, спрашивали снова, и шли от одного к другому. Они шли из одного учреждения в другое, из одного союза в другой, от одной партии к другой. Мы проиграли войну, говорили им в учреждениях и в правящих партиях. И что?
– спрашивали крестьяне. Мы платим репарации, - говорили другие. Это звучало неплохо, кто проигрывает, тот должен нести убытки. Как мы можем платить, не получая денег с помощью налогов, как мы можем строить, не принося жертв?
– спрашивали эти господа, и крестьяне говорили, что они не знали этого, и они тоже охотно хотели бы принести свою жертву, как они часто это доказывали, но они знали лишь одно: что они должны платить налог, продавая свое имущество - а кто все же станет резать свою лучшую молочную корову? Это несправедливо, говорили крестьяне, что мы должны платить вдвойне и втройне, и так дело не пойдет. И что это такое происходит с торговыми договорами? Господа пожимали плечами и отправляли их к другим господам, и те тоже пожимали плечами и ссылались на третьих, и, наконец, крестьяне уходили в ярости. Еще оставались другие партии, радикальные, в оппозиции. Но там было много визга и мало шерсти, и крестьянам это не нравилось. Помогайте себе сами, - сказали Хам- кенс и Хайм и взяли дело в свои руки. Они созвали крестьян в Рендсбург. И пятьдесят тысяч прибыли в один момент. Потому что бумага с печатью судебного исполнителя - вестница беды - пришла уже во многие дома, и повсюду рассказывали об этом, и тому или другому тоже приходилось уходить со своего двора, и среди них были достойные имена, мужчины из округа Нордердитмар- шен и из округа Зюдердитмаршен, из окрестностей Ицехо и Рендсбурга, из Вильстера и из Хайде, даже из Прееца и Фленсбурга приходила недобрая весть, и давно уже не на одном только Западном побережье крестьяне чувствовали нужду и поднялись, чтобы справиться с нею. Пятьдесят тысяч крестьян в один день и за один раз! Ну и что же, говорили рабочие Киля, мы вам поставим на ноги пятьдесят тысяч из нас каждый день, если вы хотите. Но это были крестьяне, которые встречались там, и больше того, крестьяне из Шлезвиг- Гольштейна. И крестьяне там наверху, на севере, не любят покидать свои дворы, и если крестьянину есть о чем поболтать, то он идет к своему соседу, или, самое большее, в лавку, которую держит поблизости мельник или мясник, или же он идет в городок на рынок. И уж тем более не по вопросам политики! До войны они голосовали за национал-либералов, потому что не хотели выбирать старых прусских консерваторов, они даже были бастионом либералов, как они могли прочесть в газетах, но это их мало трогало, потому что с 1864 года они мало в чем полагались на политику. А теперь? Пятьдесят тысяч! И они, те в учреждениях и в партиях, навострили уши. Это было немного, что они могли услышать там в Рендсбурге. Но это было достаточно. Последний раз мы требуем... и: Тогда борьба всерьез! и иногда это начиналось уже с: «Лучше быть мертвым, чем рабом, и пусть море проглотит Шлезвиг-Гольштейн». Все же, когда крестьяне возвращались домой, они знали значительно больше, чем раньше, и даже больше, чем смогли узнать внимательно навострившиеся уши в учреждениях. В каждой общине образовывались чрезвычайные комитеты по преодолению бедствия, и для них как раз самые лучшие мужчины были достаточно хороши. Все ли это? спрашивали себя господа в учреждениях. Это было не все. Затем судебные чиновники приезжали для организации продажи недвижимости с публичного торга и встречали необычно много деревенских парней на всех дорогах около деревни; они пропускали чиновников беспрепятственно и с приветливой ухмылкой, но позже судебные исполнители могли долго и бездеятельно сидеть во второй половине дня на солнце, так как никого нельзя было увидеть, и об аукционе не могло быть и речи. А бывали и другие продажи недвижимости с публичного торга, там помещение было битком набито, и присутствовало также и несколько чужаков, которые хотели, вероятно, сделать хорошую покупку; но вокруг чужаков, однако, стояли молчаливо крестьяне и внимательно смотрели на свои кулаки, и предложений с ценой не последовало.
А в другой раз, в финансовом управлении в Хузуме, коридоры полностью были забиты крестьянами. Для деятельных чиновников никакой возможности пройти. Люди, дайте же пройти, говорили они крестьянам, а потом: - Чего же вы, собственно, хотите? Мы только ждем, говорили крестьяне, и не толкайте нас, и смеялись, и некоторые пели себе под нос. Так нельзя, говорили чиновники, и они говорили еще много, и одно слово нанизывалось на другое, и крестьяне только ждали. Потом прибывала полиция и тогда была толкотня и разбитые окна, и предварительное следствие, при котором мало что удавалось узнать, так как крестьяне только ждали Хамкенса, который там внутри во весь голос всем объявил, что он не может платить свои налоги, продавая собственное добро. Так не пойдет, бормотали в нижних инстанциях, этого никак не должно быть, говорили в средних, здесь нужно решительно навести порядок, говорили на высших уровнях, а господин министр заявил в ландтаге: С этим строго наведут порядок. Чрезвычайные комитеты получили для себя занятие. Так как весь управленческий аппарат со скрипом пришел в движение. Управленческий аппарат, это было большое слово. Кто виновен во всем? Кого мы предостерегали, после того, как мы спокойно и тихо сказали, что нам нужно? Кто придет теперь, после того, как всю галерку разгромили, и надувает тут щеки? Управленческий аппарат. Он не мог помочь, он не мог сделать что-то для нас. Но против нас он действует, это уж он умеет. До сих пор было еще очень спокойно на этой земле. Хозяйки домов были не очень-то большими сторонницами всего этого нового шума. Лучше бросьте все это, говорили они своим мужьям, все со временем снова поменяется, не вмешивайтесь в эти дела. Тогда управленческий аппарат начал накладывать арест на деньги за молоко. Но тут уж молочные деньги - это ежедневные деньги, и хозяйка дома держит их в руках и благодаря ним правит каждый день на дворе. Как, деньги за молоко? И за счет чего нам жить? За какие деньги готовить обед и как заплатить сапожнику за мелкий ремонт? Деньги за молоко, это имело решающее значение. Это было бесцеремонной мерой. Принять решительные меры, это было большим словом. Каждый жандарм знал, что это значит, и что нужно было делать там и тут. Но если жандарм теперь во время своего дежурства заходил в трактир, чтобы однажды опрокинуть в себя рюмочку шнапса, то крестьяне, которые сидели там большой кучей, молча вставали и покидали помещение, и хозяин ресторана без удовольствия смотрел на то, как из-за одного дорогого гостя, уходят другие дорогие гости. Жандарму кусок хлеба не лез в горло, а дома его жена, сама дочь крестьянина, жужжала ему в уши, что с тех пор как они наложили арест на деньги за молоко в ближайшем местечке, она тщетно ходила просить крестьянок о поддержке, потому что в доме не было даже смальца. Пойди тогда к фрау Петерзен, посоветовал ей муж, но и у Петерзен было то же самое. Потому что внезапно возникло прочное объединение ради общего дела, и в городе им довелось узнать, что крестьянин
Хайм на одном собрании после спокойного разговора о том и сем вдруг встал и сказал только эти слова: он, мол, знает, что есть кое-кто, кто не так уж твердо стоит за наше дело, и тут он может только сказать, что в Шлезвиг-Гольштейне дворы стоят далеко друг от друга, и покрыты они в основном соломой. Но как бы то ни было, молодые крестьяне все чаще скакали на лошадях с одного хутора к другому, чтобы призывать крестьян, и у председателей общин они появлялись с добрым приветом от чрезвычайного комитета, и если снова появятся новые напоминания об уплате налогов, то он может спокойно отправлять эту чушь обратно туда, откуда она пришла. В регионе было опасное настроение, и не могло не случиться так, что многие захотели загребать жар чужими руками и немного для этого раздували огонь. Партии готовились, и в городках стало слишком неспокойно. Многие крестьянские союзы почуяли большую путину, и если они и раньше не очень сходились друг с другом, то теперь единства стало еще гораздо меньше, и все хотели образовывать друг с другом фронт, и чем больше он создавался, этот зеленый фронт, тем больше было в нем внутренней неразберихи. Крестьян это мало заботило, так как их движение не было организацией, а их чрезвычайные комитеты вовсе не были правлениями союзов. Власти с ними также не вели переговоры, против них они принимали решительные меры. Власти сами охотно дали бы задний ход, но на кону был их престиж. Разве крестьяне недавно не грозили даже председателю общины, который стоял верно на стороне правительства? Только не поддаваться, и у нас есть все государственные средства поддержания власти! Крестьянин Кок из Байденфлета трижды был у ландрата в Ицехо, и тот даже пообещал ему, что вмешается, что описанные быки не будут забраны, если крестьянин к указанному сроку оплатит налог, который он задолжал. Но еще до данного срока усердный руководитель учреждения послал служителя магистрата забрать быков, и дал ему с собой еще двух безработных, так как больше никто не хотел браться за это дело. И трое пришли во двор и хотели забрать быков. Крестьянин оставил их им, но когда они вышли на улицу, там внезапно оказалось много крестьян, синяя кепка на голове и палка в кулаке. Они просто стояли и ничего не говорили. И некоторые укладывали слоями солому на узкой улице, пара снопов здесь, и несколько дальше еще несколько снопов. И когда трое мужчин беспокойно провели быков часть пути, солома внезапно вспыхнула, и поднялся дым. Быки почуяли огонь и насторожились. К чему огонь? Но огонь в деревне вспыхивает всегда, если случается беда, и у крестьянина Кука случилась беда. И задули в рожок, возвещающий о пожаре, так как огонь был на пути, и люди собрались, потому что дули в рожок. Тем хуже для быков, что они не знали этого: они сорвались и побежали назад в хлев. Ландрат в Ицехо был приличным мужчиной. С одной стороны, у него было доброе сердце по отношению к крестьянам, но, с другой стороны, у него были свои начальники. Глава учреждения действовал поспешно, думал он, но «сурово принять решительные меры», «сурово принять решительные меры» звучало у него в ушах. Я отвечаю здесь за мой округ, думал он, кому я отчитываюсь? Моему вышестоящему органу власти. Ландрат Ицехо был рассудительным мужчиной. Что бы он ни делал, все было неправильно с самого начала. Я выполняю свой долг, - сказал он твердо. И на рассвете дом крестьянина Кока окружила охранная полиция и с винтовками наперевес ворвалась во двор. Там были быки. Глупо глазели они на сине-белую печать судебного исполнителя на балке чулана. Их погрузили на грузовик и со всем блестящим эскортом повезли со двора. Водитель грузовика с быками смотрел вдоль улицы. Там несколько повозок, тесно сдвинутых друг к другу, преградили ему дорогу. Полицейские спрыгнули с машины и убрали преграду в сторону. Мертвой и пустой лежала следующая деревня. Колокола звенели. Они звонили о буре. Рожок, предупреждавший о пожаре, трубил. Звук ломался в пустоте на покинутых улицах. И там повозки стояли снова поперек дороги. Водитель грузовика с быками был гражданином Ицехо. Среди его клиентов было много крестьян. Крестьяне были необычными людьми. У водителя грузовика с быками случилась поломка на полпути. Дальше нельзя ехать, объяснял он. И полицейские пешком за веревку вели быков до самого города. Ландрат Ицехо был умным мужчиной. Уже следующим утром быки были выставлены на продажу на скотоприемном дворе Гамбурга. Но во второй половине дня у директора скотоприемного двора появилось трое крестьян. Эти быки, - говорили они ему, - это не обычные быки. Это быки принудительного взыскания. И если быки в течение суток не будут выведены из стойла для продажи и не будут возвращены, то вы увидите, откуда вы сможете в будущем получать ваших быков, но из Шлезвиг-Гольштейна - точно нет. Также директор скотоприемного двора был умным человеком. И у него было доброе сердце по отношению к крестьянам. И если бы он больше не получал быков из Шлезвиг-Гольштейна, тогда в его стойлах для продажи скота он мог бы разве что выращивать траву. Он вытащил свой личный кошелек и заплатил налог крестьянину Коку. Байденфлет был сигналом, теперь или никогда нужно было принимать меры.
Полиция вызывала и допрашивала. Суд вызывал и допрашивал. Пятидесяти двум крестьянам предъявили обвинение в нарушении общественного порядка. Двести крестьян сами пришли в суд и сказали, что они во всем произошедшем тоже принимали участие, и было бы справедливо, если бы и они предстали перед судом по этому обвинению. Крестьянин Клаус Хайм знал, что теперь коса нашла на камень. Сельские жители сходились. Снова и снова и всюду собирались крестьяне. Молодые крестьяне постоянно разъезжали верхом на лошадях от хутора к хутору. Нужно было подготовить процесс, сделать крестьян более твердыми, объединить их еще сильнее. В провинциальных газетах чрезвычайные комитеты приглашали на встречи, публиковали директивы и воззвания. Но провинциальные газеты были также окружными газетами и официальными газетами, и они получали также официальные публикации, и если они всегда остерегались писать недвусмысленно в пользу сельских жителей, то теперь они создавали трудности даже при публикации воззваний. Крестьяне спрашивали, как это так? Вы не хотите писать для нас? Вы думаете, мы зависим от вас, так как у нас нет газеты, так как мы - не союз, не партия? У нас будет своя газета! У нас будет, у нас должна быть собственная газета, говорил Клаус Хайм. Крестьяне собрались вместе. В наихудшем случае, говорили они себе, пусть мы лучше потеряем деньги, выбросив их на нашу газету, чем на налоги. Они купили маленькую типографию в Ицехо. Клаус Хайм при случае прочитал в «Железном фронте», маленьком гамбургского еженедельнике, несколько статей о борьбе крестьян. Они были подписаны «ИВЕ» и везде и всюду были единственными, которые показались ему ясными, хорошими и недвусмысленными. Он поехал в Гамбург и посетил этого Иве.
Ганс Карл Август Иверзен, которого его друзья называли только Иве, еще через три года после перемирия в течение беспокойного времени, послевоенной войны, оставался солдатом. Последнее построение его подразделения застало его в обладании блестящими лейтенантскими погонами, свидетельством об увольнении со службы и с непоколебимой волей схватить за шиворот любой подворачивающийся шанс. Кроме как рубить, стрелять и колоть, он, пожалуй, не научился никакому другому ремеслу, зато мог справиться с любым положением. Не было ничего, о чем он мог бы горевать, так как у него никогда ничего не было. Когда он начал рассматривать мир с сознанием, он находился на серо-грязном и разорванном ландшафте, в который с неба беспрерывно вдалбливалось железо. Он сидел в наполовину заполненной грязью пещере, и самым целесообразным средством продвижения было прыгать почти вслепую и, все же, с самым напряженным вниманием, от одной дыры к другой. Из художественной литературы он лучше всего знал «Руководство по применению средств ближнего боя», и его почерк, большой, четкий и округлый, можно было легко читать при свете горящей сигареты. Его родиной был фронт, а его семьей - рота. И война после войны тоже мало что изменила в этом факте. Конечно, возникали осложнения идеологического вида, которые он наблюдал, высматривая, из-под края своей каски, подобно, например, особенно запутанным линиям вражеской системы траншей. В общем и целом, однако, ему казалось, как будто он переведен в другой боевой сектор, к изменившимся условиям и традициям которого ему теперь нужно приспособиться. Многие из его товарищей чувствовали то же самое, и так как никакой правительственный вердикт не смог бы убедить их, что нет пользы верить в то, что их еще раз когда-нибудь используют как подразделение, то они решили остаться вместе и поселиться друг с другом. Итак, они заняли район, который предоставили им в распоряжение, на первый взгляд, с очень благоприятными условиями, и начали там немедленно копать и пахать. Но власти, для которых беспокойные мужчины в лесах были неудобны, и которых они подозревали - и не безосновательно - в тайном владении оружием, преследовали молодое предприятие такими мероприятиями, которые поселенцы воспринимали как издевательства. Обещанные материалы не поставлялись, кредиты, на которые дали согласие и которые должны были гарантировать, прежде всего, сами по себе средства к существованию, не предоставлялись, строительный надзор отказывал в своем разрешении быстро сооруженным ими хижинам из глины, и когда, наконец, лесничие окрестностей сообщили о страшном приросте числа браконьеров, а жандармы о странном неповиновении этой почти по- коммунистически управляемой общины отставных солдат, правительство незамедлительно приняло все меры, и сердитые мужчины постепенно исчезали, никто не знал куда. Иве в одном поместье в Померании получил место ночного и полевого сторожа. В свое свободное время он собирал молодежь деревни, потом всего округа и обучал их строевой подготовке; сначала как в игре, но эту игру воспринимали не без охоты, и так Иве основал вскоре молодежную самооборону, которая распространилась по всей Померании, собираясь ради требующих напряжения сил учений и великолепных демонстраций, что давало рабочей печати в маленьких провинциальных городках повод к резким комментариям. Иве отвечал на эти замечания в газетах национальной партии, и находчивость, которой отличались его ответы, еще больше, чем прежде, заставили его помещика обратить внимание на скромного молодого ночного сторожа, так что он теперь решился пригласить его отобедать с ним за столом с чудесными яствами. Помещик к тому же еще передал Иве достаточную сумму денег, предоставленную в его распоряжение национальной партией, чтобы основать «Боевой призыв», еженедельник, целью которого было защищать старые идеалы от мира врагов. «Боевой призыв» издавался и благодаря своему грубоватому, но сердечному языку заполучил для себя много и друзей, и противников. Все же, этот язык не всегда очень приятно звучал для ушей заказчиков, так как со временем оказалось, что у Иве была неудобная точка зрения на идеалы, и, например, его даже с помощью экономических обоснований нельзя было удержать от того, чтобы назвать свинством массовый импорт польских жнецов. Когда же Иве осудили за неуместное замечание в адрес тогдашнего рейхспрезидента на три месяца тюрьмы или шестьдесят тысяч марок денежного штрафа, господа из партийного правления огорченно сообщили ему, что, к сожалению, они не могут заплатить за него этот денежный штраф. Одновременно они прекратили выход журнала, мероприятие, которое легко можно было оправдать падением марки во время инфляции; так как подписчик газеты всегда платил на месяц вперед, тогда как поставщику бумаги приходилось всегда платить уже после произошедшей поставки, и бремя долгов «Боевого призыва» росло в той же пропорции, что и рост числа абонентов. Для Иве ничего не значило бы отправиться на некоторое время в тюрьму. Он знал, что другие патриотические союзы с усердием ждали, чтобы проглотить его молодежную самооборону как лакомый кусок. Но так как одновременно в Рурской области молодые люди такого же типа, как он, превратили пассивное сопротивление в отчаянное наступление, он отказался от своей позиции руководителя молодежной самообороны, наскреб все, что оставалось в его ящиках, продал все свое добро, кроме самого необходимого, заплатил денежный штраф, который достиг теперь стоимости золотого пфеннига, и уехал туда, куда звал его голос крови. Но вскоре он и там попал в тюрьму, не без того, чтобы дать для этого повод своими целеустремленными занятиями со слишком уж быстро воспламеняющимися материалами. Освобожденный после окончания борьбы в Руре, он попробовал себя, как хоть и несколько бледный, однако, без следа генерал-директорского тюремного психоза, страховой агент. Он снова оставил деятельность в этой области, когда один благотворитель после долгой обработки вместо того, чтобы заключить с ним страховой договор, сострадательно сунул ему в руку предполагаемый комиссионный сбор и посоветовал поискать себе другую профессию. Также «Минимакс» и «Электролюкс» никоим образом не оправдали его надежд на социальный подъем; но зато на конкурсе, организованном производителем моторных масел «Видол», он получил третий приз в размере пятисот марок за рекламный стих: ««Граф Цеппелин» летит, как известно, над морем и землей только с маслом «Видол»». Эту сумму, самую большую, которой он когда-либо владел в своей жизни, и которая стоила ему пяти секунд работы, он решил вложить мудро. Он приобрел себе смокинг и виолончель - на которой он более или менее умел играть - и стал музыкантом в оркестре одного кафе, который давал летом концерты на курортах Балтийского побережья. Зимой он перебивался разными случайными работами. Уже во втором сезоне дирижер решил, что лучше было бы заменить виолончелиста на подвижного негра, который превосходно умел обращаться с ударными инструментами. При расчете он пытался обмануть Иве, и тот, презирая помощь гражданских юридических учреждений, нанес некоторый вред по-мужски красивому внешнему облику дирижера, затем продал свой смокинг второму скрипачу, и подумывал над тем, чтобы изменить все в своей жизни и уехать в Африку. В порту он не нашел работы ни кочегара, ни моряка, ни денег для морской поездки. Потому он нанялся рабочим на гамбургскую чесальную фабрику прядильной шерсти, что он, как он сам себе говорил, уже давно должен был бы сделать. Там он оставался в течение года. Он снимал койку на ночь у округлой вдовы и каждое утро со своим жестяным маленьким кофейником шел на фабрику. По воскресеньям он ходил на танцы. Его коллеги называли его только лейтенантом и пытались побудить его вступить в их партию и в профсоюз. Но у него было непреодолимое отвращение к потребительским кооперативам и профсоюзным секретарям и он стоял ближе к коммунистам и синдикалистам, чем он сам думал. К ним его привлекал его темперамент; разделяла его с ними безусловная вера в другие, не экономические ценности. Он сам хотел подняться высоко. Для него тогда Германия состояла из шестидесяти миллионов человек, которые чувствовали, что они находятся на неправильном месте и всех оставшихся, которые не были на правильном месте. Он хотел на свое правильное место. Он хотел подняться высоко, чтобы полностью использовать свои способности. Пока перед ним открывались только небольшие перспективы. Он писал статьи. В обеденный перерыв он писал «Обеденный перерыв», а после окончания рабочего дня - «После окончания рабочего дня». Буржуазные газеты с сильным социальным пониманием охотно брали его маленькие заметки и платили по четыре пфеннига за строку, учитывая его положение. Во время одного из своих посещений в редакциях он услышал, что один маленький национальный еженедельник пошел с молотка и стал теперь собственностью типографа. Он сразу же пошел к этому человеку и предложил свои услуги по дальнейшему редактированию газеты. Издатель, хотя и принял решение моментально, помучил его ожиданием четыре недели, потом принял его редактором с жалованием в двести марок и с редакторским бюджетом по пятьдесят марок за страницу. Иве горел, он был одержим своей работой. У «Железного фронта», как называлась газета, не было фронта, и о железе в нем тоже не говорилось. Список подписчиков выглядел ужасно. Письма читателей относились преимущественно к уголку головоломок и к приложению «Немецкий лес», которые служба матриц регулярно пересылала в редакцию. Иве начал чистку. Он вычеркнул уголок головоломок и «Немецкий лес». Приложение «Об обороне и оружии» он превратил в «Школу политики». Рубрика «Наши колонии» претерпела такие изменения, что один старый подписчик, отставной майор, послал в редакцию почтовую открытку со словами «Вы - изменники родины». Прежние сотрудники обиженно уходили. Было тяжело найти новых, которые могли бы следовать своеобразной линии Иве. Временами он сам писал весь номер от первой до последней строчки. Он мог писать, что хотел. Издатель иногда ворчал, но число подписчиков росло. Всюду в регионе Иве налаживал связи, отыскивал маленькие и разрозненные группки молодежи и отдельных людей, которые, кажется, были с ним одинаковы по духу. Было достаточно тех, которые хотели высказаться, и для которых не открывалась ни одна редакторская дверь. Он организовывал маленькие лекционные вечера, которые заканчивались острыми дискуссиями, и продолжал дискуссии и в своем журнале. Он часто печатал и явную чепуху, но тогда это была, по крайней мере, фундаментальная чепуха, которая всегда обнаруживала свое особенное обаяние. «Железный фронт» был изданием, которое должно было высказывать что-то свое собственное, и оно высказывало это, Иве, в недвусмысленных словах, заботился об этом. Иве был счастлив. Даже в самые грязные моменты он всегда находил жизнь прекрасной, теперь, однако, он находил ее просто неописуемо прекрасной. Он знал, что он мог попадаться снова и снова, и в слове «авантюра» для него не было никакого другого смысла, кроме захватывающе-привлекательного. Он мог твердо нести ответственность за все в своей жизни, так как у него всегда было мужество, чтобы решиться также на прыжок в неизвестность. Он спрыгнул, и теперь он обеими ногами твердо стоял перед своим редакторским столом. Если он с этого места видел перед собой поле своих возможностей, то он мог, сколько бы работы не приносил ему также маленький день, все же, уверенно думать, что он нашел свою большую линию. Пока однажды к нему не пришел крестьянин Клаус Хайм. Нам нужен человек, который может писать, - сказал Клаус Хайм, не хотите ли вы приехать к нам? Иве на мгновение оглянул свою редакцию. Потом он покраснел и сказал: «Да».