Шрифт:
В скобках заметим: как можно было предлагать народу марксизм — окостеневшую со всеми своими атрибутами систему столетней давности? Как можно было прославлять гигантские печи, когда они уже уходили в прошлое, а пролетариат на Западе превращался в средний класс? Но то был привет от Советского Союза, и я умолкаю.
В Новой Гуте я находился в состоянии отупения. Не помню, вернее, не увидел ничего, что бы врезалось в память, хотя все вокруг кипело. Я ходил, пытаясь смотреть на все глазом репортера. Вглядывался в роющих канавы юнаков из «Службы Польше» [89] , голых по пояс (погода стояла — мечта), в одинаковых вылинявших пилотках и широченных форменных брюках. Но ничего интересного или особенного в них не находил. Я сам был юнаком, призванным на «службу» еще до выпускных экзаменов: в июле и августе 1948 года мы жили в казематах форта Бёрнерово под Варшавой и строили там секретный военный аэродром. Внимательно разглядывал я мужиков — «внештатных работников», приезжавших на запряженных лошадьми телегах из окрестностей Новой Гуты. Они вывозили землю, — но мужики и вовсе не были для меня сенсацией: я жил среди них с детства. Так что глазу репортера не за что было зацепиться, однако я не сдавался.
89
«Служба Польше» — государственная военизированная молодежная организация (1948–1955).
Побывал на совещании с тогдашним лидером группы «Революция!», когда-то очень известным. Он ненадолго прибыл из Варшавы. Мы окружили его полукругом, мы — «партийный актив», люди моего возраста, и «журналисты-социалисты», тогда тоже молодые. Гость по-советски молчал, то есть не терял бдительности. Я тоже молчал, просто из застенчивости, а также от удивления, что в столь юном возрасте он уже так высоко взлетел. Только позже я научился оценивать людей вне зависимости от возраста.
Короткую июльскую ночь я провел вместе с многочисленными юнаками в только что выстроенном бараке. Это не прибавило мне энтузиазма: я еще хорошо помнил свой опыт всего лишь трехлетней давности. Потом происходило что-то еще — совершенно не помню что, — и с некоторым облегчением я вернулся в Краков на том же грузовике с Влодеком и остальными.
Тем не менее, через несколько дней я написал свой репортаж и остался очень доволен собственной сообразительностью. В репортаже я полностью поменял минус на плюс — то, чего я больше всего не любил, вдруг якобы привело меня в восторг. Самое удивительное — там не было ни капли цинизма. Это был образец скверной писанины, то есть набор лжи, и ключом к ней являлась байка о Польше, которая только что шагнула в светлое будущее. Если бы не юный возраст, можно было подумать, что я спятил.
Чего я там только не написал! Начал с самого важного, поскольку в басне должна быть мораль: наконец-то Польша, следуя учению марксизма-ленинизма, под руководством партии обрела счастье. Много лет спустя, в эмиграции, я смотрел по телевизору фильм Лени Рифеншталь — к тому времени уже исторический — о партайтаге, устроенном в честь Гитлера до войны в Нюрнберге [90] . Я навострил уши — до меня донеслось далекое эхо того времени. Бравые молодцы в спортивных майках маршировали стройными рядами, еще не солдаты, без оружия, но с лопатами. Атмосфера торжественная и серьезная, не за горами неслыханные преступления — но пока что тихо, ша. Невыносимо смешной и отвратительный пафос. Что-то мне это напомнило…
90
Лени Рифеншталь (1902–2003) — немецкий режиссер-документалист. Самая известная и одна из самых талантливых женщин-режиссеров за всю историю кинематографа, в истории останется «пособницей Гитлера». Автор упоминает фильм о съезде нацистской партии в 1936 г.
Меня ждал триумф. Друзья Влодека поздравляли меня, незнакомые пожилые люди, читая в кафе «Пшекруй», спрашивали с неприязнью: «Кто такой этот Мрожек?» — и только вокруг образовалась пустота. Опьяненный успехом, я не сразу обратил на это внимание.
Наступил сентябрь, и с ним подоспел экзамен в Художественное училище. На этот раз я был уверен, что меня примут. Мне казалось, что мои способности будут оценены по достоинству — и я не ошибся. Не нравились мне только изменения, которые то и дело обнаруживались в процессе учебы: все то же обязательное посещение лекций, льготы для рабочих и крестьян, призывы к студентам принять активное участие в «Дне Великого Октября — празднике Революции». К сожалению, недавнее переименование Художественного училища в Государственное высшее художественное училище не послужило мне достаточным предостережением. Рабочие и крестьяне не слишком годились в художники. Впрочем, здание на площади Матейко было прежним, а Бой-Желенский оставался самим собою. Из этого вывод: противоречия между тем, что мне нравилось, и тем, что не нравилось, никуда не исчезли. Я написал свой достославный репортаж, в котором выражал полную поддержку марксизму-ленинизму, но, когда дело доходило до конкретных вещей, я протестовал против того же марксизма-ленинизма. Идеологический сумбур в моей голове усиливался.
Работа в газете «Дзенник польски»
Так продолжалось всего несколько недель — вскоре я принял решение, о котором, впрочем, не стоит заявлять так торжественно, поскольку оно было продиктовано обстоятельствами. В «Дзенник польски» срочно потребовался журналист. Мне сообщил об этом Адам Влодек, спросив, что я на этот счет думаю.
И я решился на очередную перемену. Последний год я едва сводил концы с концами, считал копейки и был сыт этим по горло. Мне нужны были маломальские средства для существования, лучше всего — постоянное жалованье, и предложение «Дзенника» подоспело очень вовремя. От «чистой живописи» можно было пока отказаться. Двадцатилетнему человеку ни одно решение не кажется окончательным — круг замкнулся значительно позже. Я намеревался вернуться к изобразительному искусству, когда «рабочие и крестьяне» притомятся и уже не будут толпами стремиться в художники. Но больше всего мне хотелось писать и публиковаться. Хоть я и не представлял, что и как буду писать, тем более — публиковать. Так или иначе, я впервые отправился в «Дзенник польски».
Я пришел в секретариат, и через минуту меня принял в своем кабинете главный редактор. Это был Станислав Витольд Балицкий, до войны сотрудник концерна «Иллюстрированный ежедневный курьер». Концерн принадлежал Мариану Домбровскому — довоенному магнату, воспитавшему многих замечательных журналистов. Меня поразила внешность Балицкого — хорошо помню его молодое лицо, огромный рост и массивную фигуру. Но главное — в нем было что-то особенное, с чем прежде мне, Мрожеку из Боженчина, встречаться не приходилось. Некая не подлежащая сомнению величественность человека родом из высших сфер общества, как тогда говорили. Нечто похожее я наблюдал позже в Лондоне у бывших крупных деятелей эмиграции, играющих в бридж. Другое дело, что под этим «нечто» могла скрываться просто глупость.
Главный задал мне пару банальных вопросов и заявил, что с сегодняшнего дня я могу приступить к работе. После чего вызвал редактора Шидловского, отвечающего за городскую рубрику, и передал меня в его руки.
Несколько лет назад, уже по возвращении в Польшу, я посетил «Дзенник польски». Вспоминали старые времена. Я не могу проверить истинность полученной информации — история сия больше похожа на легенду, чем на установленный факт, — но пересказываю ее в точности, как услышал. После моего ухода Балицкий выглянул из кабинета и сказал секретарше примерно следующее: «Видели этого тощего очкарика? Запомните мои слова — скоро о нем заговорят».
Жаль, что Станислав Витольд Балицкий не высказался публично. Быть может, это избавило бы меня от долгих лет разочарований и надежд.
У редактора Шидловского рука оказалась твердая, но, как вскоре я убедился, справедливая, и самого его нельзя было упрекнуть в недоброжелательности. Теперь, спустя много лет, я учитываю еще одно: его возраст и бурное время. Шидловский, так же как и Балицкий, целых пять лет был отлучен от профессии. Во время оккупации в Кракове выходила единственная газета — «Гонец Краковски», которую издавали немцы. После войны Шидловский вернулся в «Дзенник польски», но прекрасно видел, что творится вокруг. Единственным выходом оставалась пенсия. Надеюсь, он ее дождался.