Шрифт:
— Раз в год, — вставила Соня.
— Нет, нельзя сказать, что раз в год. Нет. Чаще! Да ты меня не сбивай... И вдруг, сами видите, — Тамара. Я и мечтать не мог, откуда? И обе рядом стоят. Она наша, старорусская. Я прямо ахнул... Она правда такая красавица или только мне кажется?
— Я ее чуть-чуть помню, — сказала Соня. — Да, когда мы еще в Руссе жили. Или потом? Она и тогда красавица была. Потом говорили, она замуж вышла?
— Вот-вот... Там разные были обстоятельства, теперь это все неважно, она теперь этого мужа бросила совсем, вместе с домом, у них там дом, и вот приехала.
— Так, и обе тебя, урода, любят? И обе замуж хотят?
— Вот то-то и нет! Они не такие. Просто... вот это самое, как ты говоришь, любят — и все.
— Ну, пускай. А ты-то? Ты-то сам что?
— Что я?.. О чем мы и говорили... Конечно, я тоже.
— Что же? Обеих, что ли?
— Сонька, ты можешь потешаться и язвить... Ваня, я сам понимаю, что так не бывает и признаваться не надо. У нормальных людей полагается, чтоб я одну какую-нибудь тут же разлюбил, а другую полюбил окончательно. А я как увидел Тамару, чувствую, что никогда ее не разлюблял, а ведь сколько лет прошло. Значит, я тут же обязан Дину разлюбить, верно? Я даже, может, стараюсь. Говорю себе: валяй, брат, разлюбляй-ка ее поскорее, она это легко перенесет, она легкомысленная, веселая, смелая, с вышки в воду двойное сальто прыгает очертя голову. А три года писала-писала, ждала меня. На людях она такая... залихватская, это ничего не значит, может, это просто ей так легче?.. Ну ее совсем, прелесть девка, правду сказать... В общем, все это, как я вам, друзья мои, высказал, оказалось не так и страшно, надо только разобраться, я и разберусь. Спокойной ночи... А завтра на Острова вы уж без меня, ладно?.. А там условимся... Ну, спите, спите, я вам спать не даю.
На другой день они с Соней были на Островах, она озабоченно говорила Тынову:
— Ты понимаешь, он как смирный слон в посудной лавке, боится шевельнуться, а то чуть что — и вся посуда с полок — дзз-зынь! Бедный Степа.
На Островах был какой-то праздник, до самого вечера играла музыка, с грузовиков, набитых пионерами, весело и беззаботно неслась песня «Если завтра война, если завтра в поход!», и весь день ярко светило солнце. И весь день они бродили по аллеям, вдоль зеленых набережных, переходили через горбатые мостики, блуждали по глухим тропинкам Острова. Оба устали, но не чувствовали усталости. Они вообще, кажется, перестали что-нибудь чувствовать, кроме бессмысленности своего топтанья.
Гуляющих на аллеях становилось все меньше, прогремели, возвращаясь в город, последние грузовики с раскачивающимися на ходу транспарантами, полные галдящих ребятишек. Вдалеке за деревьями бухнул в последний раз и замолк большой барабан духового оркестра. Они совсем замолчали, устали и упали духом, точно какая-то гнетущая тяжесть их придавила. Сидели у самой воды на зеленом откосе аллеи набережной и бессмысленно от усталости молча глядели на тот берег широкой при впадении в залив Невки, где у причалов чуть покачивались мачты белых яхт.
За спиной у них кто-то, сильно шурша по траве, тяжелыми шагами спускался по откосу к воде. Обернувшись, они увидели пожилого человека в потертом флотском бушлате и такой же сильно выгоревшей фуражке, без всяких знаков на околыше. Неуклюже переступая боком, как будто прихрамывая, он дошел до самой кромки берега и встал на бревно, о которое плескалась вода. Приложа руку козырьком ко лбу, чтоб загородиться от косых лучей садившегося солнца, он что-то высматривал на том берегу. Темно-смуглое лицо его, покрытое каким-то «тропическим», как им показалось, загаром, все изрезано глубокими бороздами и сеткой мелких морщинок. Странное, замкнутое лицо человека, терпящего тяжкую усталость. Или привычно твердо скрывающего давнюю примиренную безнадежность. Так ли это было или нет, только им обоим все так представлялось в ту минуту собственной томительной усталости, на закате, в конце этого бесконечно долгого, как будто упущенного, бессмысленно уходящего дня. Они почему-то глаз не могли оторвать от человека, который непонятно зачем спустился до самой кромки воды, так что дальше уже и шагнуть некуда, и стоял, не оборачиваясь, спиной к берегу, где высоко над ним проходили по набережной аллее гуляющие — звенел женский смех и слышались веселые оклики. И тут он вдруг поднял руки, приложил ладони рупором ко рту и протяжно прокричал куда-то вверх, в пустой воздух: «Э-эй!..» — и еще какое-то длинное слово, которого они не разобрали. Конечно, звук его голоса и до середины реки не мог долететь, потонул в общем шуме. На том берегу в ответ никто и не шевельнулся. Он опустил руки, но все продолжал стоять в нелепом ожидании, как будто еще надеялся на что-то.
Они с Соней, наверное, до того пристально на него глазели, что он наконец это почувствовал и вдруг обернулся, вопросительно оглядел их внимательным долгим взглядом.
Солнце уже низко висело над горизонтом залива. Моряк, — уже сомнений не было, что он моряк, — только бывший, брошенный? списанный? отставленный? — снова поднял руки, закинул голову и пропел протяжно, на этот раз они ясно расслышали: «Э-эй, на „Хильдегарде“!» — бессильное, безответное свое заклинание, обращенное к другому берегу реки. Конечно, его опять никто не услышал, и он опять стоял с опущенными руками, и смотреть на него было до того тягостно, что им обоим стало казаться, будто это сами они стоят и безответно кого-то зовут, кто никогда не отзовется, и они не сразу заметили, как отделилась от того берега и идет наперерез течению, прямо к ним, маленькая лодка с матросом, который гребет по-морски, неторопливо, стремительно и низко над водой закидывая и до конца резко отталкивая назад весла, разительно непохоже на то, как кругом мельницей махали гребцы на прогулочных лодках.
Именно с этого момента у них вдруг вспыхнула, стала разрастаться надежда, что все будет хорошо, неизвестно что, но все вообще будет прекрасно, раз этот матрос так замечательно, стремительно и мерно гонит шлюпку... к ним?.. Да, прямо к ним. И вот она подошла, и человек в бушлате, по-прежнему неуклюже, но как-то расчетливо шагнул в нее с берега, так что лодка едва качнулась.
И дальше все шло, как только мечтать можно было: шлюпка ушла к белой яхте «Хильдегарда», и там забегали матросы, и скоро медленно поползло вверх белое, еще смятое крыло большого паруса, и они побежали к лодочной станции, взять напрокат прогулочную лодчонку, чтоб подойти и посмотреть поближе, как будет уходить в море «Хильдегарда».
Чувство счастливой удачи с этой минуты их не оставляло. Уже поздним, темным вечером они добрались до дому и, не сговариваясь, остановились около чугунного раскрашенного арапчонка. Он стоял столбиком у подножия роскошной лестницы и держал пустую чугунную корзину на голове. Вероятно, когда дом на Фонтанке еще был чьим-то особняком, в эту корзину вставляли керосиновую лампу для освещения парадного входа.
— Что ты остановился? — удивилась Соня и вдруг тихонько рассмеялась.
— А ты? Чего ты смеешься?