Шрифт:
Точка
Проезжая эти города, я уже знаю, что в одном из них мне рано или поздно придется задержаться, а может, даже поселиться. Я мысленно взвешиваю их, сравниваю и оцениваю, и всегда оказывается, что все они расположены или слишком далеко, или слишком близко.
Так что, похоже, существует некая постоянная точка, вокруг которой я вращаюсь. Вот только от чего слишком далеко и к чему слишком близко?
Сечение как метод познания
Познание слоями, каждый слой лишь в общих чертах напоминает последующий или предыдущий, как правило, это вариация, модифицированная версия, дополнение к гармонии целого, — но рассматривая их по отдельности, не соотнося с целым, этого не заметишь.
Каждый пласт — часть целого, подчиняющаяся собственным законам. Трехмерный порядок, обездвиженный и урезанный в двухмерном слое, кажется абстракцией. Можно даже подумать, что никакого целого не существует, что его никогда не было.
Сердце Шопена
Все, наверное, знают, что Шопен умер 17 октября, в два часа ночи («in small hours» [113] , как гласит англоязычная версия «Википедии»). У смертного одра присутствовали несколько ближайших друзей, в частности сестра Людвика, которая самоотверженно ухаживала за Фридериком до самого конца, а также ксендз Еловицкий: потрясенный безмолвным звериным умиранием истощенного тела, бесконечной борьбой за каждый глоток воздуха, он сначала упал в обморок на лестнице, а потом — из чувства противоречия, не вполне, впрочем, осознанного, — нарисовал в своих дневниках более эстетичную версию смерти великого музыканта. В частности, ксендз писал, что последними словами Фридерика было:
113
«Первые часы после полуночи» ( англ.).
«Я пребываю у источника всяческого счастья» — явная ложь, хотя, безусловно, красивая и трогательная. На самом деле, по воспоминаниям Людвики, Шопен ничего не сказал, тем более что уже несколько часов был без сознания. Единственное, что в конце концов исторгли его уста, — это струйка темной густой крови.
Теперь Людвика, усталая и замерзшая, едет в почтовом дилижансе. Они уже подъезжают к Лейпцигу. Влажная зима, с запада их догоняют тяжелые чернобрюхие тучи — наверное, вот-вот пойдет снег. Похороны состоялись много месяцев назад, но Людвику ждут еще одни, в Польше. Фридерик все время повторял, что хочет быть похоронен на родине, а поскольку хорошо знал, что умирает, старательно спланировал и свою смерть, и похороны.
Сразу после его кончины приехал муж Соланж [114] . Он появился сразу, словно заранее подготовился и, уже в пальто и ботинках, только ждал стука в дверь. Он принес кожаный саквояж с хирургическими инструментами. Сперва натер жиром безвольную ладонь умершего, аккуратно и почтительно уложил ее в деревянную ванночку и залил гипсом. Потом с помощью Людвики снял посмертную маску — пока черты не слишком застыли, пока не проникла в них смерть, которая все лица лепит по одному образцу.
114
Соланж Санд (1828–1899) — дочь Жорж Санд (1804–1876).
Потихоньку, без лишнего шума было выполнено и другое желание Фридерика. На второй день после смерти рекомендованный графиней Потоцкой [115] медик велел обнажить тело до пояса, затем, разложив вокруг грудной клетки простыни, ловким движением острого скальпеля открыл ее. Присутствовавшей при этом Людвике показалось, что тело вздрогнуло и словно бы даже вздохнуло. Когда простыни окрасились почти черными сгустками крови, она отвернулась к стене.
Медик ополоснул сердце в тазу, и Людвика удивилась, какое оно большое, бесформенное и бесцветное. Сердце брата с трудом умещалось в банку со спиртом, и медик посоветовал заменить ее на большую. Ткань не должна сдавливаться и касаться стеклянных стенок.
115
Дельфина Потоцкая (1807–1877) — светская львица, красавица, подруга художников и писателей, в юности была ученицей Шопена.
Сейчас Людвика дремлет, убаюканная мерным постукиванием колес, а в дилижанс напротив нее, рядом со спутницей Людвики Анелей садится какая-то дама — посторонняя, но вроде бы знакомая, еще по Польше. В запыленном траурном платье, какие носили вдовы повстанцев, с большим крестом на груди. Лицо опухшее, потемневшее от сибирских морозов, ладони в серых прелых перчатках сжимают банку. Людвика со стоном просыпается и проверяет содержимое корзинки. Все в порядке. Она поправляет чепец, который сползает на лоб. Бранится по-французски: шея совершенно одеревенела. Анеля тоже пробуждается, раздвигает занавески. Плоский зимний пейзаж пронзительно печален. Вдали видны деревеньки, погруженные в серую влагу людские колонии. Людвике кажется, будто она движется по огромному столу — словно насекомое под внимательным взглядом какого-то монстра-энтомолога. Она вздрагивает и просит у Анели яблоко.
— Где мы? — спрашивает Людвика, выглядывая в окно.
— Осталось несколько часов, — успокаивает ее Анеля и подает спутнице прошлогоднее сморщенное яблочко.
Отпевание должно было состояться в церкви Мадлен, служба уже заказана, а пока на Вандомскую площадь шли толпы друзей и знакомых, желающих проститься с композитором. Несмотря на зашторенные окна, солнце пыталось проникнуть вовнутрь и поиграть с теплыми красками осенних цветов: фиолетовых астр и медовых хризантем. Внутри царило мерцание свечей, отчего все оттенки казались глубокими и сочными, а лицо умершего — не таким бледным, как при дневном свете.