Шрифт:
— Вот эту маленькую коробочку.
Клаудия поворачивает голову и смотрит на кольцо в руке Лайзы, с крохотным потайным отделением. Глаза ее сверкули.
— Нет. Быстро положи туда, где взяла. Я уже говорила тебе: не трогай мою шкатулку с драгоценностями.
— Но оно мне нравится, — шепчет Лайза
И это правда, ей ужас как нравится эта удивительная коробочка с крышечкой, украшенной серебряным узором, и крошечным замочком. Кольцо ей велико, болтается на пальце — но какая разница! Она будет хранить в коробочке свои сокровища, малюсенькие и очень ценные вещицы.
— Положи на место.
Лайза открывает кольцо.
— Тут внутри грязь, — говорит она. — Какие-то катышки. Я его почищу.
Клаудия резко поворачивается на стуле и выхватывает у нее кольцо:
— Я сказала, не трогай. И никогда больше не бери его, ты меня поняла?
Если посмотреть на это с точки зрения статистики, то окажется, что потусторонний мир населяют почти исключительно дети. Христианские, языческие. Дети и младенцы. Огромное пространство пеленчатых свертков, ковыляющих малюток с раздутыми животами, сморщенных уродливых гномов. Между ними бродят несколько бородатых патриархов, встречаются старухи, попадаются сорокалетние. Я видела такое у Босха. У него там еще драконы, вооруженные трезубцами черти и чудовищные крылатые твари. Ни ангелов, ни хора небесного.
От того, что не попадешь в такое место, можно чувствовать только облегчение. Будет лишь забвение. И даже настоящего забвения не будет: мы все остаемся в памяти друг друга. Я останусь — хоть и душераздирающе неправдоподобной — в памяти Лайзы и Сильвии, и Джаспера, и моих внуков (если там найдется местечко между футболистами и поп-звездами), и моих врагов. Будучи историком, я понимаю, что с ложным восприятием поделать ничего нельзя, так что не стоит и пытаться. Возможно, для тех из нас, кто пытается этому противостоять, борьба обращается в подобие ада на земле, — и все для того, чтобы их впоследствии запомнили не так, как других.
Подлая Клаудия. Циничная Клаудия. И счастливая, конечно, раз уж ей выпала возможность спокойно поразмыслить над тем, какой она останется в людской памяти. Многие посчитали бы это роскошью. Весь пролетариат преисподней, огромная солдатская масса— мальчишеские лица под тенью касок, шлемов, тюрбанов, меховых киверов…
— Привет, — говорит Камилла. — Слушай, ну и жарища сегодня! У нас вентилятор в конторе накрылся, так мы чуть не сдохли. Я сейчас же иду в душ. Кстати, говорят, какое-то большое сражение было? Ты всегда все знаешь — так расскажи мне. В посольстве всегда столько слухов, но толком никто ничего не говорит. Расскажи! Я не проболтаюсь, клянусь.
Об этом упомянули в новостях, в невыразительной анонимной нарезке сообщений Би-би-си: «…столкновения на западе пустыни, вражеские войска понесли серьезные потери, — произносит бесстрастный голос. — Сразу на нескольких фронтах шли тяжелые бои».
«Вот здорово! — говорит Камилла. — Они, значит, снова сражаются в пустыне, так? В посольстве все так переполошились! Бобби Феллоуз, бедняга, кажется, тяжело ранен — какое несчастье для Салли, но она держится молодцом. И все-таки все говорят, что мы хорошо наподдали Роммелю».
Телефоны и телетайпы в Генштабе не умолкают ни на минуту. Все спешат, всем некогда. Нет, извините, нет, не сейчас, там сам черт ногу сломит… посмотрим, что будет после… Побродите пока что здесь, милочка, в шесть должно быть коммюнике… Вернитесь… подождите… мы дадим вам знать, как только станет известно.
Мадам Шарлотт бранит повара. Ее монолог льется, не прерываясь, уже пять минут — поток французского и «кухонного» арабского, в котором то и дело всплывают исковерканные чаевые, пиастры, лодырь, негодяй.Звонит телефон. Ее шлепанцы шаркают по каменным плитам холла. «Mademoiselle Claudia… On vous telephone…» [96] Она возвращается в кухню, поносит Лапаса-бакалейщика, вопрошает о причинах отсутствия белой муки, требует сдачу с банкноты в пятьдесят пиастров — и на ее слова накладывается бесстрастная речь на другом конце провода о неподтвержденных сообщениях, о танковом сражении в районе Сиди Резех, об отступлении…
96
Мадемуазель Клаудия, вас к телефону (фр.).
Солнце палит вовсю, Клаудия печатает на машинке. В соседней комнате спит Камилла, ее отпустили из посольства ради такого важного дела, как послеобеденный отдых. В саду под сенью баньяна спит садовник, устроившись на ворохе старого тряпья. Удоды деловито пощипывают траву на лужайке, петунии и бархатцы пламенеют.
Было наступление. А потом отступление. Мы потеряли столько-то танков, столько-то самолетов, столько-то людей попало в плен. Немцы потеряли столько-то и столько-то. Цифры, пляшущие на бумаге, не имеют почти ничего общего с военной техникой, с потом и кровью. Если что-то подобное и произошло, то где-то там, а здесь звякают кубики льда в стаканах и поют шланги в садах Гезиры.
«Боюсь, у меня нет для вас никаких новостей, милочка, — говорит пресс-атташе, — посмотрите последние списки потерь, если хотите…»
«…В субботу в Файюме пикник, — говорит Камилла, — так здорово! Эдди Мастерс придет, и Пип, и Джамбо. Слушай, Клаудия, что-то случилось? Ты выглядишь неважно — может, примешь аспирин?»
Сначала в это нельзя было поверить. Просто невозможно. Нет, этого не может быть. Только не он. Другие — но не он. А потом — надежда. Пропасть без вести — это не значит погибнуть, пропавших находят — в плену, среди раненых. Или они возвращаются из пустыни спустя несколько дней, и без единой царапины. Каир полон этими слухами.