Шрифт:
На какое-то мгновение затихли звуки стрельбы и небо лишь напряженно дрожало от гула моторов. «Юнкерсы» шли к цели. Это были уже не маленькие серебристые точки в ясном солнечном небе, а грузные, на тяжелых крыльях с черными крестами самолеты, построенные звеньями по три и косяками по три звена. Еще минута, казалось, и вражеские самолеты загородят и само солнце, и предотвратить это было невозможно. Что могли сделать маленькие юркие истребители, которые сами казались точками рядом с бомбардировщиками?
И все же эти маленькие юркие точки смело взмыли в высоту и камнем бесстрашно упали оттуда на «юнкерсов», которые шли, не меняя курса, четко держа строй, будто и не замечая, что на них откуда-то сверху падают какие-то точки. Отрывисто, коротко, предельно коротко всхрапнули пулеметы, и точки снова взмыли вверх: атака не дала результатов. «Юнкерсы» шли вперед. Новая атака истребителей — и их пулеметы всхрапнули еще короче.
— Все. Кончены боеприпасы. Сколько можно драться! — устало сказал Троицкий, косо, почти с ненавистью глядя на восток, откуда ожидалась подмога. Но вот, — это казалось чудом, — один бомбардировщик задымил и, дико завывая, как смертельно раненный зверь, скользя, пошел в сторону. Все на дороге запрыгали, захлопали в ладоши.
Остальные «юнкерсы» шли вперед как ни в чем не бывало.
Троицкий с тоской, отрешенно наблюдал за боем. Он прекрасно и, наверное, единственный из всей группы видел, что у Лаврищева кончились боеприпасы. Но он не выходил из боя, сближаясь с врагом до предельно коротких дистанций, сеял панику в рядах «юнкерсов». Еще немного, и подойдет к концу горючее.
А подмоги не было, а «юнкерсы» шли и шли к цели. Вот они уже легли на боевой разворот. Перед ними была переправа.
И тут случилось то, чего не ждали ни Троицкий, ни тем более кто-либо из связистов, ни немцы. В самый критический момент, когда ждать было уже нечего, одни наш истребитель на огромной скорости устремился лобовым тараном на ведущего «юнкерса». Это был Лаврищев. Троицкий обхватил голову руками и упал на землю.
Небо раскололось от взрыва, и там, где сошлись два самолета, пыхнул сноп огня. На какое-то время все затихло, даже рев моторов. Бомбардировщики, потрясенные картиной гибели своего ведущего, в смятении рассыпались, разбрасывая бомбы куда попало. На них сверху, со стороны солнца, наконец обрушилась прибывшая наша подмога. Низко над лесом уходили домой те, кто вместе с Лаврищевым стоял против врага. Преследуя ошалевших «юнкерсов», все далее на запад уходили те, кто прибыл на подмогу…
И вот на небе снова осталось одно солнце…
— Почему это сделал он, а не я? Почему он, а не я? — стонал Троицкий, встав с земли и глядя в чистое небо. — Почему, почему?..
А рядом, отойдя в сторону, заломив руки, неизвестно кого спрашивала Гаранина:
— Его нет? Его больше нет?..
— Лена, Лена, не надо, — уговаривала ее Варя, стоя рядом.
— Его нет? Его больше нет? — подойдя к кустику можжевельника, спросила Гаранина. Не дождалась ответа, обернулась, поглядела вокруг, увидела Варю: — Это все было, Варя, было? Его больше нет?..
— Было, нету, Лена. Пойдем, не надо так, — говорила Варя, стараясь увести ее от кустика можжевельника. — Он настоящий герой, Лена!..
— Герой, герой, — повторила Гаранина. Потом, поняв все до конца, заплакала, и Варя взяла ее за плечи и привела к машине.
— Почему это был он, а не я? Почему? — спрашивал Троицкий, сидя на пеньке и не получая ни от кого ответа.
А за машиной, на той стороне ее, Пузырев говорил кому-то:
— А кто его посылал? Сам полетел и сам налетел. Его никто не просил и никто не посылал…
— Молчи, гнида! — приглушенно прервал его голос Стрельцова.
И все стихло.
Оперативная группа армии на этот раз обосновалась не в лесу, а в тихом, глухом поместье, в двухэтажном каменном доме. И само поместье, расположенное в стороне от главной шоссейной магистрали, в окружении лесов, и парк с его древними, вечно погруженными в задумчивость деревьями, и тихий, будто мертвый пруд перед домом, и особенно сам дом, спрятанный в глубине парка, с виду красивый и легкий, а внутри мрачный, холодный, с глубокими бетонными подвалами, толстыми стенами и какими-то узкими, темными переходами, казались Варе таинственными. В окружении таинственности, необычности она и ходила на цыпочках и говорила шепотом. Везде ей слышались шорохи, вздохи, мерещились тени.
В этот вечер она, как никогда, волновалась. Это, наверное, бывает у каждого: все шло обычным порядком, ничего не случилось, и вот это волнение, горячее, нетерпеливое, беспричинное, которое зовет что-то сделать, куда-то идти, на что-то решиться — и обязательно решиться на что-то хорошее, красивое, возвышенное. Впрочем, ничего без причины не бывает: сегодня Варя закончила вышивать подарок для Игоря. Этим она жила весь день. Придя с дежурства, выстирала расшитую наволочку, выгладила ее, расстелила на своей кровати, задумалась. Ей никто не мешал. Одни девчата дежурили, другие отдыхали перед ночной сменой. И это было очень хорошо, потому что человеческое волнение не любит ничьего присутствия. «Игорю. Отечественная война. От Вари» — вышито на наволочке. Вверху зеленый листок, внизу — красная ягода малины: нитки такие нашлись в немецком доме. Варя и сама не знает, почему она вышила ягоду, видимо, вспомнила ту позднюю ягоду малины, которая наперекор всему вызрела на веточке у лесной сторожки. У Вари замирает сердце, она берет вышивку, прижимает к груди. Наверное, всем хочется что-то подарить, отдать любимому человеку: истинная любовь всегда отдает, а не берет, и дело тут было вовсе не в этой вышивке, а в том, что вместе со своим подарком Варя как бы отдавала Игорю частицу себя, своей души, своего волнения — и в этом-то и было самое прекрасное. «Это надо сделать сейчас, отдать ему сегодня», — решает она и, волнуясь, свертывает свой подарок, надевает шинель, затаив дыхание прислушивается…