Шрифт:
Образ Матильды на фоне белой подушки с рассыпанными по ней волосами, образ милой беспомощной Тильдхен наконец-то совместился в моем заторможенном сознании с образом Матильды в нелепых одеждах, стоящей посреди веранды и просвечиваемой солнцем насквозь, и я позвал тихонько, на перехваченном дыхании, одними губами:
– Tildchen!
И она услыхала, быстро обернулась, глаза ее сияли, это сияние передалось мне, и сделалось легко и покойно. Я протянул ей руку, она подала мне свою, потянула на себя, напевно выговаривая:
– За-утрика-ать! Ko-оm! Ko-оm! Fruhstucken! Понимать?
О, еще как «понимать»! Даже Сергей – и тот понял.
И мы пошли в столовую.
Втроем мы заняли свободный столик у окна. Сергей, обычно вялый, полусонный и постоянно оглядывающийся по сторонам, в присутствии Матильды преобразился неузнаваемо. Он ловил каждый ее взгляд, каждое движение, угадывал желания, суетился и пытался всячески привлечь к себе ее внимание. Краснея и потея, он настойчиво пытался что-то сказать, коверкая английские слова на, как ему казалось, немецкий лад, и тем приводил Матильду в неописуемое веселье, а остальных желтушников, особенно женщин, в явное неудовольствие. Они фыркали и с неодобрением поглядывали в нашу сторону.
На завтрак был творог со сметаной, манная каша и какао. Сергею еще, как туберкулезнику, полагалась бутылка кефира, которую он уносил на веранду и там выпивал. Здесь же он неожиданно расщедрился и разделил кефир на троих.
Обычно завтрак в больничной столовой – это лишь стук ложек о тарелки, чавканье и фырчание, сопение, шмыганье носом и прочее свинство, которое активно выказывает чаще всего мужское население. Когда-то мачехе моей стоило большого труда отучить меня от дремучего провинциализма и приучить вести себя за столом прилично, не лазить пальцем в нос и вообще как можно меньше привлекать к себе внимание.
Основательно усвоив ее уроки, я уже самостоятельно, служа в армии, пришел к тому простому выводу, что надо уметь еще и не замечать это свинство, иначе жизнь может превратиться в пытку. И чаще всего мне это удавалось. Поэтому я не сразу обратил внимание на поведение Матильды. Хотя она сидела как раз напротив меня.
А Матильда вдруг замерла, оцепенела с ложкой каши, так и не донесенной до рта. Ее веселости и непосредственности как не бывало. Она с недоумением оглядела маленькую столовую, побледнела и беспомощно уставилась на меня. Я тоже огляделся и услыхал, будто открылась во мне внутренняя дверца, все эти разноголосые звуки, сопутствующие поеданию больничной пищи. Почему-то я сразу же догадался, что дело именно в этом.
Уговаривать Матильду не обращать внимание на это свинство было занятием бесполезным: к этому либо привыкаешь, либо нет. Для того чтобы привыкнуть, у нее не было времени. А тут еще Сергей так заливисто втянул в себя из стакана кефир, что по телу Матильды прошла гадливая дрожь и на глазах выступили слезы.
Я встал из-за стола, пошел к раздаче, взял поднос, молча составил на него наши с Матильдой тарелки и стаканы.
– Kom, Tildchen! Kom nach Veranda! Nach Liegehale. Kom, kom!
На веранде я поставил поднос на тумбочку, придвинул ее к постели, и мы принялись за прерванный завтрак. Не сразу к Матильде вернулось ее бесшабашное настроение, она все пыталась показать, как она благодарна мне за то, что я увел ее из столовой, и объяснить, что она тут ни при чем, что это выше ее сил и терпения. Я, как мог, ее успокаивал.
Мы разделались с кашей и творогом, принялись за какао, и тут появился Сергей с кефиром, разобиженный до последней возможности.
– Чего это вы сбежали? Я, между прочим, никак не ожидал. Пришли, между прочим, вместе…
Я кое-как перевел Матильде его брюзжание, и она снова залилась радостным смехом.
Сергей так ничего и не понял, а я объяснять ему не стал. Зачем? Нам еще с ним загорать здесь и загорать… как медным котелкам, а перевоспитывать человека с устойчивыми цеховыми и провинциальными привычками – это не по моей части. И я сказал, что Матильда просто стесняется есть в столовой. Особенно, если на нее обращают излишнее внимание. Не привыкла, понимаешь ли.
Сергея это объяснение вполне удовлетворило.
После завтрака полагалось находиться на своих местах в ожидании врачебного обхода. И Матильда ушла к себе.
– Ну что, сыграем партийку? – спросил Сергей, доставая из тумбочки шахматы.
И мы начали с ним бог весть какую партию.
– Между прочим, странно, – начал Сергей, продвинув пешку с е2 на е4. – Ну, положим, мы иностранного языка не знаем, так это понятно. А ведь она-то, между прочим, английский учила – и не знает. Вот это до меня, между прочим, никак не доходит.
Мне уже было известно, что Матильда в школе и университете учила французский и русский, но учила, судя по всему, так же, как мы с Сергеем английский и немецкий, чтобы тут же, едва сдав последний экзамен, забыть все, чем засоряли голову столько долгих лет, как, скажем, те же историю партии и научный коммунизм, то есть как нечто совершенно ненужное и даже вредное. Но если последние нам и после окончания институтов продолжали вдалбливать в голову на всяких обязательных семинарах и политкружках, через газеты, радио и телевидение, в результате чего в голове хоть что-то, да оставалось, – хоть что-то для того, чтобы считать себя вполне образованным человеком и не ударить в грязь лицом в разговоре на отвлеченные темы, – то языки никак не вписывались в нашу повседневность, их не к чему было прилепить, и, как оказалось, не только у нас, в СССР, но и в ГДР, в немецком государстве рабочих и крестьян, которое с такой поспешностью и даже с радостью воссоединилось с государством буржуев и милитаристов. Свое невежество нам было понятно и объяснимо, но почему оно повторяется у цивилизованных немцев – в голове не укладывалось, и за немцев было неловко.