Шрифт:
Сигнал надежды Ванессы Паради был не просто смешон, мне он показался невыносимым: он как бы создавал конкуренцию, некое соревнование, выстраивал очередь, — своего рода новый вариант отношений с позиции силы, еще один, неужели это никогда не кончится? Она словно сообщала нам: смотрите, этот забег выиграла я, но вот увидите: со временем и в положенный вам момент вы тоже выиграете его. И все это в дружеском как будто тоне, вроде на равных. Какой извращенный мир. Мы-то были не такими, нас подстерегало множество препятствий, однако извращенцами мы не были. Пьер все время повторял: ну уж нет, мы не извращенцы. Вернувшись домой, мы легли спать. Но в течение трех дней мы не могли заниматься любовью. Боялись. В среду у меня была репетиция и две телепередачи. Я забыла сказать, что во вторник, нет, в понедельник утром, нет, я ошиблась, утром в воскресенье, то есть на следующий день после концерта и этого жуткого дня, у нас состоялся серьезный разговор за завтраком. Я о нем расскажу позже. Потому что через неделю нас ожидал еще один жуткий день. Снова. То есть, возможно, этому не было конца. Разве что один из бойцов окажется в нокауте. На этот раз все случилось, когда мы уже вернулись в Париж. Скандал начался у кассы в «Монопри». [72] Холодильник был пуст, и мы вдвоем пошли за покупками на улицу Леви. Все было хорошо. На обратном пути в самолете нас снова пересадили на места классом выше. В «Монопри» мы встретили друга Пьера, который заговорил о Паскале и Сандрин, уже дней десять отдыхавших в Любероне. [73] Они были знакомы целых три месяца, и с тех самых пор ни одного столкновения, ни одной проблемы, ни одной ошибки — все идеально. Мы стояли у кассы, Пьер достал свою кредитную карточку, кассирша назвала сумму: 1030 франков. Доставка бесплатно при покупке от 1200 франков. Я сказала кассирше, что пойду возьму что-нибудь на 200 франков. Тут Пьер начинает злиться и спрашивает: а сколько стоит доставка, если покупка меньше 1200 франков? 45 франков, отвечает девушка. И тут он заявляет: ладно, тогда мы платим 45 франков, о чем говорить, выставляя меня таким образом жадиной, которая удавится из-за 45 франков. Почти демонстративно. Скоро наши скандалы, похоже, станут публичными. Пятьюдесятью метрами дальше все повторяется в булочной: я прошу батон, и он при всех насмехается надо мной: нет, подождите, нет, не батон, или возьми батон для себя, если хочешь, но нужно, чтобы дома было что поесть, дайте нам, пожалуйста, буханку хлеба, какой у вас хлеб? Ну вот, деревенский хлеб, дайте нарезанный, пожалуйста, и еще батон, да, прекрасно. И снова я оказалась жадиной, жалеющей десять франков. Этого мне уже было не вынести. Я ему больше ни слова не сказала, только позже, когда мы ругались, но тогда нам снова удалось успокоиться. Он покурил, мы потанцевали, потом занялись любовью, и этот раз был одним из самых наших лучших, я полностью отдалась, полностью открылась, сказала, что люблю его, я была с ним на все сто процентов. А потом он признался, что раньше не любил моменты сразу после близости, я разомлела и мурлыкала, мы разговаривали с нежностью и спокойно, он заговорил о Гибере, [74] которого как раз тогда читал, и сказал: мне нравятся его длинные фразы, размеченные только вздохами запятых. И все было хорошо, пока он не добавил: но это не всем дано. И сразу разрушил такой дивный момент. Он не хотел признавать, что это было атакой на меня, пусть неосознанной, но очевидной, и в моем состоянии полной открытости я не могла ее вынести — ведь я всецело зависела от его любви, от силы и искренности его любви. Он же, со своей стороны, был снова ошеломлен и обескуражен моей интерпретацией его слов. Он заявил, что его возможности исчерпались, что он теперь ничего не может сказать, предварительно не подвергнув цензуре все свои слова. И ушел, оставив меня в постели одну. Сел перед телевизором, замкнулся. Стал абсолютно недоступным всего за несколько минут, тогда как я в тот момент целиком принадлежала ему. Я проплакала добрую половину ночи, он не вернулся, смотрел «Париж. Последний выпуск», там был репортаж об обнаженных домработницах, которых заказывают в агентстве, мы не решались разговаривать друг с другом, я с трудом отважилась подойти к двери. Потом я вернулась в спальню, он не пришел, и снова все разваливалось, все начиналось с начала, и на этот раз я захотела жить одна, я больше не могла, и в таком состоянии в конце концов уснула. Он спал в другой комнате. Назавтра я его тоже не увидела, то есть мы в течение дня пересекались в коридоре, тщательно стараясь не задеть друг друга. Мы были не в силах что-либо сказать, не оскорбив друг друга. Я ушла. Когда в восемь часов я вернулась, ушел он, я позвонила ему, и он сообщил, что будет поздно. Я ему сказала, что мы больше не увидимся, ведь завтра я уезжаю в Гранд-Мот отдохнуть, потому что мне это необходимо и потому что мне надоело, я заказала билет на поезд и пробуду там как можно дольше. Я была напугана, когда вечером шла домой, помню, как подходила к дому, сердце билось все быстрее, и чем ближе был дом, тем сильнее я ощущала слабость. Вторую половину дня мы с Элен провели в шестом округе, в ресторане «Де Маго». Я ей сказала, что на выставке «Эротический Пикассо» в музее изобразительных искусств я записала фразу, принадлежавшую самому Пикассо. «У меня больше нет сил выносить это чудо: невозможность научиться ничему, кроме как любить разные вещи и есть их живыми». Я была спокойна. Но по мере приближения к дому мне становилось все хуже и хуже. Колени подгибались, сердце билось все быстрее и быстрее, было страшно возвращаться, его скутера у дверей не оказалось, и я испытала разочарование и одновременно облегчение. Он оставил мне записку: «19.30, ухожу». Я купила в магазине «Ла Юн» книгу, которую заказала до отъезда, — «Усилие, необходимое, чтобы свести с ума другого человека» Гарольда Серлза. Я начала ее перелистывать и подчеркнула: «Уже написав несколько статей, я испытал большое удовлетворение, найдя Точки пересечения различных сфер моих интересов, которые последовательно привлекали мое внимание, однако до сих пор казались мне совершенно разными: мой интерес ко всяким чувствам — враждебности, зависимости, печали и т. д. — сконцентрировался вокруг любви и ненависти и их взаимосвязи. Все мои статьи по симбиозу вращаются вокруг этих двух чувств. В статье о „Лечении семьи“ я упоминаю „главную трагедию этих семей: она в том, что члены семьи абсолютно беспомощны, парализованы из-за своей неспособности признать тот факт, что они одновременносильно ненавидят и любят друг друга“. Точно так же, когда я только закончил „Позитивные чувства“, работа с шизофрениками в клинике еще не позволяла мне понять — потом этому способствовали сеансы психоанализа и моя собственная личная жизнь, — что даже из взаимоотношений с хроническим шизофреником явственно следует: любовь не только сильнее ненависти, она еще и таится в самом сердце ненависти. В тот момент, когда я собирался опубликовать монографию, о которой упомянул выше, мне казалось, что любовь и ненависть в шизофрении — и в психотерапии шизофрении — обладают одинаковой властью. Последующие статьи, относящиеся к терапевтическому симбиозу, показывают, что позже я констатировал вторичность ненависти относительно любви, то есть по мере углубления отношений ненависть растворяется в любви». Это не было абстракцией, он подробно описывал ход своих размышлений, перечислял все этапы: сначала осознание связи между любовью и ненавистью, затем определение места одной относительно другой, то есть вторичности ненависти, и, наконец, констатация ее растворения в любви. Вначале он просто заметил, что между любовью и ненавистью существуют некоторые отношения, потом понял — по-прежнему основываясь на своем профессиональном опыте, — что любовь сильнее ненависти и таится в самом ее сердце, то есть это чувства одной и той же природы, но одно из них гнездится в сердце, в центре другого; а потом, чуть позже, этот человек, этот психоаналитик пришел к выводу, что оба чувства равны по мощи. И все это на основе своей работы и собственной жизни. То есть всю свою жизнь он предпринимал попытки оценить, каков вес одной из них по сравнению с другой. Чтобы осознать в конце концов, что ненависть вторична, но находится в центре любви, а потом растворяется в ней и что, следовательно, ярость, минимальная агрессивность всех взаимоотношений у соединенных любовью пар компенсируется, становится терпимой, переносимой. После этого я позвонила Пьеру, он сказал, что вернется поздно, что имеет право на собственную жизнь — вечная песня, к которой я уже начала привыкать, — помню, я заплакала, значит, он, вероятно, оскорбил меня, а потом отключил мобильник, чтобы я перестала звонить. Но я знала, что с ним это не страшно, спокойствие может вернуться так же легко, как ушло, и по сути это ничего не меняет. Мне казалось, что я располагаю своего рода неограниченным кредитом, наши проблемы были не в этом. Странно, но горизонт представлялся мне свободным от туч, а жизнь — невыносимой, изнуряющей. И тем не менее этот сияющий горизонт оставался неизменным и никуда не исчезал. Пьер вернулся к одиннадцати. Сперва все опять началось, я ему сказала, что не могу вот так взять и уйти от него, но сделаю это в ближайшие месяцы, что я не хочу снова — только теперь в обратном направлении — делать то, что сделала в декабре, набросившись на первого встречного, все это я время от времени сама себе повторяла. Моя вина была, в частности, в том, что я не могла удержаться от агрессивных, провоцирующих намеков. Даже если в разговоре с ним я и не произнесла слов «первый встречный», именно в такой формулировке. Я сказала, что хочу уйти, как только смогу. Я была на пределе. Уж и не помню, сколько всего случилось до того, как я пошла слать. Я приняла снотворное, как каждый вечер, и легла. Он открыл дверь, подошел ко мне, совсем близко, и сказал: знаешь, я рад, что ты у меня есть, я люблю тебя, знаешь, у меня есть только ты. Я ответила: мне приятно слышать, что у тебя есть я, очень приятно, гораздо приятнее, чем когда ты говоришь, что у тебя есть только я. Он сказал, что ему хочется плакать. А ведь он не плакал с тех пор, как ему исполнилось тридцать. Что он любит меня, что только сейчас смотрел на мою босую ступню и думал: невозможно, чтобы я никогда больше ее не увидел. Я ответила, что тоже люблю его. И кошмар кризиса снова развеялся.
72
«Монопри» — сеть супермаркетов во Франции.
73
Люберон — курортная местность в Южных Альпах.
74
Эрве Гибер (1955–1991) — французский писатель, журналист, адепт гей-культуры.
А потом я уехала, но одна, на несколько дней в Гранд-Мот, чтобы отдохнуть. Пьер проводил меня на Лионский вокзал. Я уехала во вторник, а вернулась в следующий понедельник. Я была спокойна, писала, ходила в бассейн, каталась на велосипеде. Все было хорошо, только писать толком не удавалось: просыпаясь, я сразу включала компьютер, но когда я заканчивала работу, мне тут же хотелось все бросить: надоело торговать тем, что со мной случалось, хотелось стереть все написанное и навсегда исчезнуть, постепенно я стала находить сложившуюся ситуацию безжалостной. С другой стороны, потребность писать для меня жизненно важная, физическая. У меня нет выбора. Как я сказала совсем недавно Летиции, это моя потребность номер один. Мы не виделись с марта или с апреля, и я рассказала ей все, что произошло за это время. Рассказала о кризисах, не вдаваясь в подробности, обращая внимание в основном на те препятствия, которые приходится преодолевать. Призналась, что накануне была счастлива вернуться и снова увидеть Пьера и даже задавала себе вопрос, как это я могу по собственной воле расстаться с ним на несколько дней, пусть и для отдыха, мое место рядом с ним, а уже вскоре спрашивала себя, что я делаю в Гранд-Мот. Несмотря на то что снова устала и очень хотела туда вернуться. Она удивилась: как вам удается перейти от подбитого глаза к «я ни за что не должна была с ним расставаться, мое место рядом с ним и я счастлива вернуться»?
Кое-что происходило и с моей книгой, я вроде бы сумела нащупать возможную идею благодаря случайно увиденному названию, «Инстинкт». Но об этом еще было рано говорить, и я ничего не сказала Летиции. Только попробовала проверить свою идею утром, сообщив о ней Жан-Марку, вот и все. Итак, я уехала во вторник, на поезде. У Пьера образовалось несколько дней одиночества. Тогда как раз издание газеты возобновлялось после пятинедельного перерыва, и, следовательно, работы у него было еще больше, чем обычно. Но все выходные, все эти выходные в одиночестве — что поначалу его отнюдь не огорчило, — он не находил себе места. Мы звонили друг другу, и я уже не помню, забыла, что послужило поводом, но все снова повторилось. Он меня обзывал по-всякому, говорил, что все кончено, что он теперь будет думать только о самом себе и заниматься только собой. Он больше не может. Он сломается к чертям собачьим, взорвется. У него болит спина, у него болит живот. Если так и дальше пойдет, через два года у него будет инфаркт, а через три — рак, он умрет, я его постепенно убиваю. У него осталось единственное желание — пустить себе пулю в лоб, он задыхается, я его убиваю, ему нужно дышать, у него нет сил, вот уже несколько дней, как я привожу его в ужас, он больше не может меня выносить. Он уже на пределе. Он не может больше жить с человеком, который не воспринимает то, что ему говорят. У него ощущение, что он общается со стеной. Я не понимала, что он хочет мне сказать. Я была тогда в бассейне, устроилась с телефоном в уголке. Я убеждала себя, что он наверняка прав, но все равно ничего не понимала. Он говорит, что на пределе, но при этом уточняет: в последние несколько дней. Я ему сказала: но ты же сейчас один, может быть, последние несколько дней ты как раз не в состоянии вынести самого себя. Я боялась, что он взорвется… Вовсе нет, напротив, он ответил: возможно, так оно и есть. А потом сказал, что пойдет спать, чтобы успокоиться, и что он встревожен. Назавтра я вернулась. Я тоже больше не могла. Я тоже вскоре начала задавать себе вопрос, что я здесь делаю. И тем не менее, когда я закрыла дверь квартиры моей матери, где провела около недели, вышла, чтобы подождать такси, которое отвезет меня на вокзал, и уселась на пенек у дороги, то почувствовала, как возвращается мой страх. Это напомнило мне о страхе, который я испытала в первый вторник, 26 сентября, когда ждала его, лежа на кровати, около девяти вечера. Это было наше первое свидание с ужином, первое свидание вечером, и у меня от страха сводило желудок. Я паниковала. И теперь происходило то же самое. Подгибались колени, и сводило желудок. Я снова увижу его вечером. Сейчас тринадцать часов, в шесть мы будем вместе. Накануне по телефону я сказала, что жду не дождусь, когда он обнимет меня, и вот скоро, совсем скоро я окажусь в его объятиях. Он сказал: мне не терпится. Но я никак не могла справиться со страхом: я боялась, что стоит мне очутиться в квартире вдвоем с ним — и я наконец-то пойму, какую ошибку совершила в сентябре, когда мы встретились, и потом, в декабре, когда решили жить вместе, и в январе, когда поселились под одной крышей. И еще, зачем было настаивать? Моя ошибка объяснялась просто: я боялась, что останусь одна и не смогу продолжать жить, писать, терпеть высказывания разных людей. Мне стало невыносимо понимать, что в сознании людей я ассоциируюсь только с моими книгами. А ведь я — это еще что-то, не только книги, но я вынуждена писать. Мною всегда управляла необходимость писать — своего рода инстинкт, выражавшийся в страхе, что я утрачу эту способность, а ведь книги — моя потребность номер один, жизненная, физическая, и в конце концов я возненавидела это занятие до такой степени, что, наверное, уже было рукой подать до точки невозвращения. Я больше не смогу писать и, следовательно, не смогу больше жить. Я не представляла себе, в каком состоянии окажусь, если такое случится. В сентябре это и стало причиной моего страха. В сентябре, в августе, в июле, в июне, в мае. Все было ужасно начиная с мая. Все, кто в тот период близко со мной пересекался, могут это подтвердить.
Пришло такси. Таксист возмущался, как эти психи водят машины. Он довез меня до вокзала Монпелье. После восьми лет, прожитых здесь, мне не с кем было встретиться, и, значит, хорошо, что я возвращаюсь, я правильно сделала, что уехала отсюда. Это было 20 августа, поезда переполнены, ввели дополнительный скорый, но люди все равно стояли, а некоторые слегка истерично рвались занять последние свободные места, в особенности семьи, которые позволяли себе — из-за нервозной обстановки — вести себя как дома, испытывая удовольствие от того, что они наконец решились продемонстрировать себя такими, как есть, чужим людям, а не только своим близким, как обычно, показать всему вагону свой особый характер, отличный от других, уникальный. Выйдя из поезда, я села в метро, сначала оглядев весь перрон, чтобы убедиться в отсутствии Пьера, хоть и знала, что его наверняка не будет, а добравшись до дома, увидела, что скутер на месте. Я открыла дверь, поставила сумки, он вышел в прихожую. Сказал: я звонил тебе несколько раз, хотел тебя встретить, но телефон не работал. Мы приблизились друг к другу, поцеловались, едва прикасаясь губами. Он сказал: я быстренько приму ванну и сразу приду; а потом мы занялись любовью, сексом, но об этом я не могу говорить, у меня не получается. Я могу рассказывать только, как это было с моим отцом. Никаких проблем, в любое время, когда угодно. Мы снова нашли друг друга, и это был он, без всяких сомнений. Но за всю следующую ночь я проспала не больше часа, я была без сил, и наутро все началось сначала, я ничего не могла понять. Я была в изнеможении, меня сюда словно на веревке приволокли, я притащилась к нему на последнем издыхании, мне не удавалось отдохнуть, и все продолжалось, я должна была по-прежнему подавать горючее в свою машину — в пишущую машину, — до бесконечности, без остановки. А иначе я снова буду бояться, что не сумею продолжать жить. И так далее, и так далее. Потом мы поужинали — пошли в ресторан, в котором впервые обратили друг на друга внимание. А потом — я едва успела провести в Париже два дня, и у меня опять заболела спина, и снова началась бессонница. А ведь я хотела держаться. Целую неделю я вставала, чувствуя себя все более и более усталой, но в хорошем настроении, и теперь по утрам за завтраком мы шутили. Я постепенно находила свой ритм в этом городе. Ежедневно во второй половине дня я репетировала с Паскалем Бонгаром. Я собиралась снова уехать на выходные, мне нужно было в Понт-а-Муссон, но при этом хотела остаться в Париже с Пьером, больше я так не могла, тем более что Леонора через неделю вернется, и все уже будет по-другому. Пару недель назад книга начала меня душить. Уже много лет подряд я не могу вырваться из этой адской машины. Мне долго не продержаться, это должно каким-то образом прекратиться. Нужно ее остановить, но когда это произойдет, — похоже, только с моей смертью, как у Мольера, который умер на сцене. Я задавала себе вопрос, понимают ли люди, что это означает? Вот уже две недели я задыхалась и не знала, как вырваться из западни, я писала, и книга все не кончалась, и это было непереносимо. Конец этой истории не просматривался. Когда я останавливалась, то вставала из-за стола в страхе, повторяя себе: это что, никогда не кончится? Мне 42 года, допустим, я доживу до восьмидесяти, говорила я себе, и что же, еще почти сорок лет подряд я буду, как сумасшедшая, регистрировать все, что происходит? Приближался конец августа, начинался новый литературный сезон, в газетах целые полосы были посвящены ему: писателям нового сезона, книгам, но ни слова, ни малейшего словечка о том, каких усилий это стоило, ну вообще ничего. Итак, было 24-е августа, продолжать бесполезно, это ничего не дает, я теряю последние силы впустую или на ерунду. Я хотела остановиться, но не могла, это было ужасно, я подыхала. Меня поддерживала последняя надежда, причем слабая, что, поскольку я живу с журналистом, однажды он об этом напишет. На этой неделе нас пригласили на ужин к Фредерику Бегбедеру, его другу. Там были Элизабет Куин, [75] Виржини Депант, Филипп Маневр, [76] Кристоф Шмен, [77] Майвен Ле Беско, [78] Гийом Дюстан, [79] Фредерик Таддеи, [80] Патрик Юделин, [81] Александра Сен, [82] Фиона Желен, [83] вот такие люди. А диалоги звучали так:
75
Элизабет Куин — французская журналистка, пишущая романы и снимающаяся в кино.
76
Филипп Маневр — музыкальный критик, автор книг по рок-культуре Франции, ведущий ежемесячной передачи «Электрические ночи» на «Франс-мюзик».
77
Кристоф Шмен — французский писатель и веб-дизайнер.
78
Майвен Ле Беско — французская актриса.
79
Гийом Дюстан — французский писатель.
80
Фредерик Таддеи — автор еженедельной телепрограммы «Пари дерньер» о ночной жизни Парижа.
81
Патрик Юделин — французский писатель, бывший рок-певец, один из ведущих рок-критиков.
82
Александра Сен — главный редактор журнала «Жалюз».
83
Фиона Желен — французская актриса театра и кино.
— Я — наркодилер четырнадцатилетних девушек.
— А что, такие еще есть?
— Все изменилось, с тех пор как семейные пары перестали звонить своему дилеру, чтобы вызвать бэбиситтера.
— Я знаю уйму молодых родителей, которые продолжают обращаться и к дилеру, и к бэбиситтеру: когда куда-то идешь, тебе нужны оба.
— Это довольно примитивное клише. Викторианская мораль «Трейнспоттинга»: [84] у наркоманов умирают младенцы.
84
«Трейнспоттинг» — роман Ирвина Уэлша, по которому режиссер Денни Бойл поставил фильм.
— Чтобы делать детей, желательно иметь сексуальные отношения; чтобы иметь сексуальные отношения, желательно иметь наркотик.
Фредерик Таддеи ставил диски, кто-то иронизировал по поводу Саш'a Дистеля или Анни Корди. [85] Во всяком случае, не нужно было заполнять минуты молчания, разговор не прерывался, скорее наоборот. Тем более что там была видеокамера. Через мгновение музыку уже никто не слышал. Люди смеялись. Много. Смех раздавался со всех сторон. Никто за словом в карман не лез, скорее наоборот.
85
Caш'a Дистель и Анни Корди — популярные французские шансонье.
— От кокаина не сто и т.
— Не согласен, он не дает спать, то есть мешает уснуть, и, значит, нужно себя чем-то занять.
— Уму непостижимо, вы же говорите о продукте, запрещенном законом.
— Я всегда ненавидел «Криденс Клиэрвотер Ривайвл».
— Я хочу поставить «Бич Бойз».
— Вот было бы здорово организовать такой ужин век назад с Бодлером и Барбе Д’Оревильи.
— Все в порядке, у моего младшего брата появилась дочка.
— А тебе не хочется?
— Ну да, это было бы забавно.
— Существует жуткая ностальгия по восьмидесятым, мы все еще никак не можем ими насытиться.
— Стоит почитать биографию «Дино» Дина Мартина, по которой Скорсезе сделает фильм, ее написал в девяносто втором Ник Тошес, большой специалист по американскому року, очень большой. Одну его книгу только что перевели, гораздо лучше, чем Элроя, чем Джойс Кэрол Оутс.
— Элрой не умеет писать, это пигмей, мчащийся на всех парах и тюкающий по огромной пишущей машинке.