Шрифт:
Рядом с тобой я успокоилась. Научилась забывать. Научилась жить вместе — не только с тобой, но и с самою собой. Может быть, ты помнишь еще, что я ответила в тот вечер, когда ты спросил меня, как у меня нашлись силы сжечь рукопись.
— Ты будешь удивлен моим ответом, Адам. Силы для этого дал мне ты. Ты и еще дети.
Вот так это было. Жаль, что ты расторг наш договор, Адам. Жаль, что ты расторг наше счастье.
Должна сказать еще кое-что; кое-что, о чем предпочла бы молчать. Может, ты помнишь, как я уезжала в Краков, на конференцию по дерматологии. Рукопись Б. тогда была уже у меня, но его поручение я еще не выполнила. Я подумала, что сначала должна увидеть Освенцим. Конференцию эту, а главное, ее сроки я восприняла как знак судьбы. Конечно, ты знаешь, что между Краковом и Освенцимом организовано регулярное автобусное сообщение — для туристов и всех интересующихся. Я собиралась ехать одна, но одна из коллег увидела, как я заказываю у портье билет на автобус. Тактично избавиться от нее я не сумела; за ней увязались другие. Я злилась, но горячо надеялась, что на месте мне удастся как-нибудь от них скрыться. Настроение мое лишь ухудшилось от их раздражающей болтовни в автобусе. Наконец мы куда-то приехали и, сойдя с автобуса, вошли в павильон, который напоминал вестибюль какой-нибудь большой бани. Тут валялись проспекты на всех мыслимых языках. В них сообщалось, какие преимущества предусмотрены для групп, и так далее. За стеклянной стеной павильона, как обещание, маячили серые каменные бараки. Между ними, по узким дорожкам, текли толпы туристов. Мужчины, женщины, дети. За облачным покровом бледным пятном проглядывало солнце. Мы купили билеты. Предчувствие ненужности, неудачности этого посещения все более овладевало мной. Меня окружало все, что я уже и так хорошо знала по фотографиям. Слова на воротах, колючая проволока, натянутая между изогнутыми сверху бетонными столбами, двухэтажные каменные строения — все казалось нереальным, вторичным: словно не очень удачная копия, давным-давно снятая с оригинала. Я никак не могла проникнуться тем настроением, к которому готовилась уже несколько дней. Мне казалось, я попала в какой-то сканцен, архитектурный музей под открытым небом. У меня даже мелькнула грустная и циничная мысль, что еще немного, и между бараками появится, в полосатых робах лагерников, толпа статистов. Я видела старательно, как музейные экспонаты, выложенные груды обуви, штабеля чемоданов, собранные аккуратными холмиками человеческие волосы. Иногда меня толкали люди, идущие следом; кто-нибудь из коллег, возникая рядом, обращался ко мне с вопросом или репликой. Кто-то спросил, как я думаю, можно ли здесь курить. По лицу одной пожилой женщины текли слезы. Шум разговоров не смолкал ни на миг. Один коллега рядом сказал: «В Биркенау бы надо пойти, вот где серьезное место». — «А что это такое — Биркенау?» — спросил еще кто-то. Я попыталась отделиться от нашей группы, но меня все время догоняли. Кто-то предупредил: не опоздать бы на обратный автобус. Так мне нельзя возвращаться, твердила я про себя, ведь я ничего, ничего не сделала. Подобное ощущение иногда бывает во сне: ты слышишь какие-то слова, но смысл их до тебя не доходит. Что, собственно, я должна была сделать?Непонятно. Не надо было сюда приезжать, это была ошибка, думала я, все было ошибкой. Когда мы вернулись в гостиницу, один из коллег с ужасом обнаружил, что у него пропал бумажник. Портье объяснил нам, что в Освенциме кишат карманники: они пользуются тем, что посетители потрясены увиденным и забывают следить за своими карманами. Ночью я не могла спать, то и дело принимаясь плакать.
Кто в офис, кто в детский сад — все ушли. В поликлинику я позвонила и сказалась больной. Разожгла огонь в камине. Принесла рукопись из своей комнаты. Села на ковер у камина. Сначала рукопись, листок за листком, напоследок — прощальное письмо.
Без всякой задней мысли, без всякого пафоса, без малейших намеков на эмоциональный шантаж прошу тебя, даже требую: уничтожь эту рукопись, как частное письмо, пришедшее с того света, никому не понятное и ни к кому не обращенное. Желание мое возникло не вдруг, у меня было время основательно продумать его, так что считай его окончательным и бесповоротным. Брось эту рукопись в огонь, пусть сгорит, ибо таким путем она попадет туда, куда должна попасть…
Ни на одно мгновение я не чувствовала себя в одиночестве. Словно мы вместе сидели и смотрели в огонь.
Недостаточно было у меня воображения, недостаточно у меня было средств, и вовсе не утешает то, что другие не нашли средств тоже… Но я знаю, по крайней мере, что единственное наше средство — вместе с тем и единственное, чем мы владеем: наша жизнь.
Я понимала это; я понимала каждое слово.
Ты, только ты должна сжечь эту рукопись, в которой я отдаю тебе в руки нашу жалкую, бренную историю. Тебе, которой Освенцим — пусть ты ни в чем не повинна и не знаешь, что такое Освенцим, — нанес, моими руками, самую глубокую рану.
Да, я должна принять то, что он предназначил мне: эта посвященная Освенциму жизнь не могла угаснуть бесследно.
В языках пламени на мгновение высветились, чтобы тут же исчезнуть, строки:
…на основе пережитых и выстраданных полномочий я аннулирую — для тебя, только для тебя — аннулирую Освенцим…
Виноват всегда тот, кто остался в живых. Но я буду носить эту рану.
(Адам и Юдит в гостиной своего особняка. Лампы еще горят, хотя за широкими окнами уже рассвело. Застекленные двери, выходящие в сад, плотно закрыты. Угасают в камине угли. Адам и Юдит. Вид у них усталый; по всему судя, они не спали всю ночь.
Долгая тишина.
Юдит встает и молча принимается собирать пепельницы, бокалы.)
Адам. Историю эту можно рассказать и по-другому, Юдит.
Юдит( останавливаясь). Как?
Адам. Так, как она произошла.
Юдит. Ты думаешь, я лгу?
Адам. Уверен, что нет. Я внимательно тебя слушал. И помню практически каждое твое слово. Юдит, ты рассказала мне историю любви, подсвеченную Освенцимом.
Юдит( ошеломленно). «Подсвеченную» Освенцимом?!. Как это понимать? Что тызнаешь об Освенциме?
Адам. Все, что можно о нем прочитать. И все же ничего не знаю. Как и ты не можешь знать о нем ничего.
Юдит. Не равняй себя со мной. Я — еврейка.
Адам. Это еще ничего не значит. Все мы — евреи.
Юдит. Ты меня поражаешь, Адам. Ты остроумен, как философ. Никогда б не подумала, что ты… Что ты, например, читаешь об Освенциме.
Адам. Читаю. Беспрерывно, с тех пор, как узнал тебя. Книгу за книгой. У меня в офисе — целая библиотека литературы об Освенциме. Неисчерпаемая тема.
Юдит. Ты никогда мне об этом не говорил.
Адам. Не говорил. Потому что видел: ты куда-то уходишь. Я только не знал, что ты уходишь от своей любви. Ты жила со мной, а в снах своих изменяла мне с ним.
Юдит. Значит, вот в чем дело. Ты ревнуешь меня к покойнику.
Адам. Может быть. Но по-другому я не смог бы тебя понять. Не смог бы понять, что вами двигало. Что заставляло его написать свой роман покаяния, а затем, вместе с собой, приговорить его к смерти. И что заставляло тебя привести приговор в исполнение и тем приобщиться к какому-то мистическому единству, если я верно воспринял твои слова.
Юдит. А теперь ты понял то, чего не мог понять раньше?
Адам. Я по крайней мере пятнадцать книг прочел о маниакальной депрессии и паранойе.