Ильин Алексей Игоревич
Шрифт:
И еще я думал, что чем меньше ты сам — тем более высокий постамент необходим, чтобы поднять тебя над толпою, тем на большую высоту приходиться забираться, чтобы увидели твое величие — истинное или мнимое, и что в этом — мудрость. И еще о том, что тем вернее ты найдешь погибель, свергнувшись со своего постамента — в случае чего — и что все это поистине мудро устроено. Мне говорили потом — позже, гораздо позже — что эти мысли банальны, но все же именно так я думал, когда стоял на площадке дворца высоко над терпеливо ожидающей продолжения моей речи толпою, сократившейся к тому времени, казалось, до нескольких десятков человек.
Я сделал глубокий вдох и продолжил.
— У них рождаются дети, — глядя мне прямо в глаза, прошептала она тогда, много лет назад, и я содрогнулся от посетившей меня впервые мучительной жалости, представив себе этого ребенка, рожденного от слияния двух враждебных миров, стихий, изначально поставленных друг против друга — это самое противостояние которых составляет сущность мироздания. Представив разрывающие неизбежно хрупкое тельце и душу силы, сплетшиеся в смертельной схватке внутри и рвущиеся наружу через живую и нежную плоть, до которой им нет дела. Представив смертельный и сладкий ужас ее зачатия матерью — я почему — то был уверен, что ею была земная женщина; боль и снова ужас — но неизмеримо больший — при родах, и после них, когда кормила она грудью это маленькое, но от самого рождения вечно чуждое всему, что ни есть вокруг, существо, глядящее на нее нездешним своим взглядом — печальным и отрешенным. Представив отчуждение сверстников, никогда не принимавших ее в свои игры, подозрительность и враждебность их родителей, запрещавших своим детям водить с нею дружбу, холодность молодых людей, предпочитавших ей понятных и простых девиц человеческого рода; никто конечно же не мог догадаться о ее происхождении — если не знал от нее самой — но вряд ли она была с кем — то слишком откровенна на сей счет; более того, я содрогался, представив, как стала известна эта страшная истина ей самой — неважно, сказала ли то мать, по слабости или неразумию, явилось ли то в озарении — так или иначе, подобная правда о себе легко могла свести с ума того, кому открылась — и, вероятно, свела — таки, и только могучая сила, заключенная в хрупкой живой оболочке, держала теперь в повиновении свое земное воплощение, не давала ему распасться в разрушительном урагане безумия.
— Так я прожила много веков, — сказала она мне тогда, словно поняв мои мысли, — смерть от старости мне не грозила, как ты понимаешь… — она криво усмехнулась. — Так что заработать на этот ваш хлеб, который необходим и мне тоже, я всегда могла… — снова ухмылка, на сей раз бесстыдная: — Были времена, когда большие вельможи бывали у меня — и, обезумев от страсти, ползали предо мною, лобзая кончики пальцев моих ног…
Мой взгляд, вероятно, стал вопросительным, и она вдруг снова смутилась:
— Не веришь… А между тем так и было…
— Верю, — не без труда разлепил я непослушные от долгого молчания губы, — только хочу понять — что же изменилось с тех пор?
— С тех пор во мне начало появляться все больше и больше… — человеческого… — оно в последнее время вдруг стало брать верх над, казалось бы, неизмеримо более могучей и великой силой тьмы, что управляла моими поступками, глядела моими глазами, владела моими губами и языком, — снова бесстыдно ухмыльнулась она, — которыми многие были обращены ко… злу, как ты, наверно, считаешь.
— Конечно, ко злу, — начал было я, — ибо сказано:…
— Послушай, это сейчас не имеет никакого значения, — прервала она, и я вдруг осекся, будто она имела надо мной власть — запретить мне говорить речи, которые не могли мне запретить пытки и стены темниц.
— Никакого, — задумчиво говорила она, как бы и не мне, а тяжелой толще ночной тьмы у меня за спиною, — им было хорошо со мной, хорошо, мы… мы любили… любили… — снова повторяла она, как заклинание, а я, глядя на нее, с горечью думал, что и верно: не получив этого чувства и этой способности от рождения, нельзя приобрести знание о нем, даже прожив века — и за огонь этого великого дара принимает она всего лишь неуклюжее копошение холодной и скользкой похоти.
— Ты не можешь сделать, чтобы человеку стало просто хорошо — всему человеку, с его плотью и кровью, а не только его душе — чтобы глаза его невольно прикрывались в наслаждении, нестерпимом, как боль, — снова обратилась она ко мне, и я в некоторой растерянности признал, что это правда, — ты не можешь сделать, чтобы в истоме он забывал обо всех — не только бедах и тяготах, но долге своем и привязанностях; а я — могу. Я могу — хотя бы на час — превратить каждого человека с его личной судьбой, воспоминаниями, достоинствами и недостатками — в человека вообще, каким он был создан в незапамятные даже для нас с тобой времена, и возвратить ему ту изначальную радость бытия, с которой он пришел в этот мир, ту самую радость, ради которой он задумывался и создавался, именно то, что и составляет ваше везение, ваш выигрыш в игре с судьбой, то, что никогда не выиграть нам, кому от рождения не дано ничего, что можно было хотя бы поставить на кон…
— Ты можешь приносить только страдание — очистительное, как ты правильно считаешь, для души — подобно клистиру, очищающему кишечник — и точно так же приносящее затем облегчение и своего рода наслаждение… Хотя ты и не называешь его так из ложной стыдливости.
Что — то в ее словах казалось мне неправильным, похожим на подтасованное доказательство какой — то геометрической нелепицы, однако я все не мог уловить незаметно укрывшейся в них тонкости. Наконец я понял:
— Наслаждение, которое приносишь ты и которое так ценишь… — хорошо, хорошо: люди также — здесь ты права — неважно… Радость бытия… Ты сама назвала здесь самое важное: «на час» — час проходит, к человеку возвращаются и его воспоминания, и его заботы, и главное — его постепенно охватывает — пусть неосознанно — чувство разочарования.
Ее глаза чуть расширились от удивления; я продолжал:
— Удивлена? Но признай: тебе ведь это также знакомо? Правда?..
Я сам удивился неожиданному злорадству, с которым прочитал это в ее глазах, где уже не стояло удивление, а поднималась боль; радоваться злу не пристало, и я смутился, однако остановиться уже не мог:
— Конечно правда, — повторил я ожесточенно, — как правда и то, что он непременно вернется к тебе при первой возможности, чтобы снова пережить свое сладкое забытье, только… Только тогда ему потребуется чуть больше — совсем немного, но — неизбежно. А в следующий раз еще немного больше, затем еще… Так, с каждым разом все быстрее накапливаясь, действует яд разочарования — и в какой — то момент кроме него не остается более ничего, и ничто более не способно обрадовать и утешить разочарованного человека, и он — если не гибнет — то постепенно превращается в злобно извращенное чудовище, становится одним из вас… Тьма мироздания ведь также по — своему чрезвычайно мудра, ты просто не можешь вместить всю ее мудрость…