Шрифт:
Дядя Вася лез целоваться к Щербинину, Юрьевна его оттаскивала,
Наконец они вышли, и с улицы тотчас донесся звонкий голос дяди Васи:
Живет моя отрада в высоком терему, 3 А в тот высокий терем нет хода никому.
Ким пересел к Чернову, обнял его, потянулся другой рукой к бутылке:
— Давай выпьем, дед, за меня. За всех пили, а за нас, молодых, не пили. Выпьем! Сиди, сиди, не пущу я тебя!
— Ты пьяный уж, хватит, — сказал Чернов, пробуя освободиться от него.
— Не хочешь за молодых? Думаешь, мы хуже были. Мы святыми были, непорочными, дед.
— Пьяный ты, — сказал Чернов грустно.
— Не в этом дело, старик. Дело в том, что я верил во все, я мечтал, как жаворонок, воспевать наступление каждого дня, каждый восход солнца, я был самым счастливым и самым глупым человеком на земле!
Подошел Щербинин, сел рядом с Черновым, спросил с усмешкой:
— А теперь ты самый несчастный и самый умный? Какая трагедия!
— Да, трагедия.
— Мы повинны в том, что не принесли тебе коммунизм на блюдечке, — сказал Щербинин. — Прости нас, пожалуйста, сынок!
— Пьяный он, — сказал опять Чернов, чувствуя себя неловко и не зная, как уйти от назревавшей ссоры отца с сыном.
— Не на блюдечке, — сказал Ким, помотав головой, — но и не с кровью. А революция — это кровь, кровь, кровь!
— Кровь, — сказал Щербинин. — Революция — это насилие над угнетателями во имя угнетенных, если уж ты не знаешь этой азбуки. Эту кровь проливали мы с Черновым, мы. И своей немало оставили. Когда сшибаются два класса, два лагеря, все промежуточное будет втянуто в этот водоворот, в тот или другой лагерь, а не втянуто, так погублено враждебным народу лагерем. Мы бились за идею.
— Да разве идея выше человека, человечества? Идеи живут до тех пор, пока живы люди. Нет человека — нет идеи!
— Не так. Ты передергиваешь, как мелкий жулик.
Чернов поднялся и стал помогать безмолвной Глаше убирать посуду со стола, носить ее в кухню. Глаша была грустной и тихо сказала Чернову, когда он пришел в кухню с горкой тарелок, что всегда они так: встретятся отец с сыном и никогда спокойно не разойдутся, всегда спорят. Она уж привыкла, но сегодня оба выпили, как бы Андрей Григорьевичу плохо не было. Всегда он расстраивается, любит он Кима, а уступить ему никак не может, не умеет.
— Я считал тебя умным, Ким, — устало сказал Щербинин, — а ты не понимаешь самых простых вещей. Как же ты смеешь говорить об идее, о том, что она нежизненна, если льется такая кровь! Ты просто слепец! В этих муках и крови новый мир рождался, целый мир!
— Мне не нужен мир, если столько крови!
— А жизнь тебе нужна? Да, тебе самому, тебе?!
— При чем тут я, речь о другом.
Чернов не выдержал, поставил на край стола блюдо с недоеденным салатом, заступился за Щербинина:
— Какой же ты, сынок, канительный! Про мученья говоришь, про кровь, -а ведь когда ты родился, только мать знает, сколько она мучений вытерпела, сколько крови изошло при родах. А родился ты один, не больше рукавицы, и неизвестно еще какой, молодец или так себе.
— Я не виноват, что я родился.
— А мир виноват? — рассердился Щербинин. — Октябрьский переворот был почти бескровным, гражданскую нам навязали, и не только свои — вся мировая свора кинулась на этого младенца, на нас. Ты же знаешь все прекрасно, чего ты хочешь?!
— Человечности и свободы.
— Мудрец! Да весь мир хочет человечности и свободы, и никто не имеет. Мы первые взяли ее, человечность и свободу. Вот руки дрожат от ее тяжести, задубевшие от напряжения руки. Мы держим ее, человечность и свободу, мы, коммунисты. Мы прошли все испытания, чтобы удержать ее и остаться коммунистами. *А ты как думал? Революция совершилась — и получай земной рай, сытый, свободный, человечный?
— Не думаю, какой там рай. Я знаю, что вы сделали потом. И как делали.
— Жестоко? — Щербинин посмотрел на сына с жалостью. Ким сидел за столом, опустив растрепанную голову, глядел в стакан с вином и задумчиво поворачивал его. Хотелось погладить, прижать к груди косматую беспокойную его голову. Или ударить, чтобы он заплакал, чтобы почувствовал боль и хоть на минуту понял, сколько и какой боли пришлось вытерпеть ему, отцу, и всем отцам.
— Жестоко — не то слово. Вы острием шли, штыком. Как-то неестественно все, отец.
Чернов собирался в прихожей, услышал эти слова и удивился нечаянной мысли. Подошел к Щербинину попрощаться, сказал виновато: