Шрифт:
В стороне от него сновали никем не званные, но уверенные люди, представляя вездесущее телевидение.
– Шмулик, ты готов? – громко спросил кто-то, очевидно, режиссер.
– Готов! – крикнул оператор. – Дайте больше света! – и бесцеремонно обратился к раввину. – А вы повернитесь немного влево!
Тот, сосредоточенный на своих мыслях, не обратил на него внимания и продолжал:
– Этим словом, обозначающим народную власть, вы лишаете сейчас домашнего крова сотни пассажиров, которые и есть народ.
Тут вспыхнул яркий луч прожектора, и на противоположной стене, как в театре теней, открылся истинный смысл происходящего: клин бороды Натана остро колол взъерошенные головы его противников.
– Повторяю: если стачечный комитет не может сделать исключение из правил, мы с начальником аэропорта возьмем это на себя.
Общее негодование было ему ответом.
– Дай им, Натан, дай им, сукиным детям! – крикнул Шмулик.
Подождав минуту, Бар Селла кивнул стоящему рядом чиновнику, тот сказал что-то по мобильному телефону, и в зал ворвался отряд полицейских. Бегом спустившись вниз, они подкатили к самолету трап, и масса обрадованных людей вскоре была уже у открытых ворот.
– Господин замминистра, – обратился к раву бойкий ведущий, – мы в прямом эфире. Этот поступок поставил под угрозу вашу не по возрасту быструю и многообещающую карьеру. Вас теперь попытаются растоптать, что делали с каждым, кто посягал на устоявшиеся догмы. Какими методами вы будете бороться за свое будущее?
Бар Селла отодвинул от себя назойливого репортера, сдержанно и вместе с тем решительно – так он, в сущности, ответил на его вопрос.
Мимо него бежали потные неопрятные женщины с плачущими детьми, чье число, похоже, удвоилось за время полета, и жирные мужчины, громко выражавшие свое ликование, тем более искреннее, что никто не проверял их разбухшие чемоданы. Все они благодарно, но не без опаски, кивали своему спасителю, а для Натана это была одна из немногих минут в жизни, когда он чувствовал себя счастливым. Он любил их, но сурово, требовательно, ничего не прощая – этому он учился у своего Бога. Мало кто принимал такую любовь – уж конечно, не его братья по вере, те, кого он чаще, чем других, упрекал в ханжестве и эгоизме, не матерые чиновники, брезгливо гонимые им с насиженных мест за взятки, и даже не женщина, ради которой он готов был пожертвовать своим саном и положением в обществе…
Юдит стояла перед отцом Андрея, настроенного если не враждебно, то достаточно холодно к будущей невестке, опутавшей сына, по мнению Дарьи, восточной хитростью. Тут Рюмин понял все. Она была совсем юной, девически непосредственной, хотя глубоко в себе несла и иное, тайное, отчего ее смуглость казалась тенью какого-то страдания, а узкие скулы словно гнулись под бременем тяжелых черных кристаллов глаз.
И Дмитрий Павлович вдруг обезоружено улыбнулся, заставив ее быстро прикрыть веки, чтобы не выдать слез…
Жене невестка не понравилась – ни странным лицом, ни стройным своим телом, подчеркивающим расплывшиеся дарьины формы. Однако ей захотелось сказать что-то положительное:
– Знаешь, она не похожа на еврейку, – и обиженно добавила, обнаружив в Юдит то, что для нее самой было пределом желаний:
– В ней чувствуется порода.
– Да, – согласился Дмитрий Павлович, поддерживая стремя ее любимого конька, которого она оседлала. – Вероятно, девочку нашли в лукошке по традиции, начавшейся с Моисея. В таком случае Коэны заслуживают всяческого уважения, потому что воспитали чужую девочку, как родную.
Он в высшей степени любезно пожал руки мнимым родителям Юдит, не разделявшим, впрочем, радости новоявленного родственника.
Но что бы ни делал и ни говорил сейчас Рюмин-старший, его внимание было сосредоточено на Андрее. Еще недавно беспечный, мечтательный парень стал на чужбине зрелым мужчиной с печатью какой-то светлой мысли на резко очерченном лице. Может быть, его изменила встреча с этой удивительной девушкой? – спрашивал себя Дмитрий Павлович.
Ему было понятно и больно знакомо то, что происходило между молодыми – их отчаянные усилия не касаться друг друга на людях, единоборство сына с пышным белым кружевным платьем, которое подобно пенящемуся прибою отдаляло его от желанного берега, и беззвучные движения воспаленных губ Юдит, шептавших что-то на своем языке – наверное, все о том же, о том же:
– Ламут, ламут, ламут алеха, ламут алеха, ламут алеха…
Когда-то Дмитрий Павлович сполна познал эту сладкую и разрушительную игру, но сейчас ощущал лишь усталое удовлетворение от того, что она ему уже недоступна…
Вокруг был шум, звучали поздравления, смех. Гости проходили по аллее задумчивых платанов в большой сад, к голубому балдахину, трепетавшему, пожалуй, больше от торжественности момента, чем от ленивого ветерка. Дальше была неувязка: раввин, которому надлежало сочетать молодых, еще отсутствовал и, наоборот, невеста, чье существование до хупы должно протекать как бы в невидимом измерении, стояла рядом с женихом.
Это не могло не огорчить приверженцев Галахи, и особенно родителей новобрачной. Мать, красноречиво жестикулируя, занималась последними приготовлениями к церемонии, указывала всем, что нужно делать – ломая в отчаянии пальцы, выговаривала мужу за еще не включенные светильники, возмущенно размахивала руками над головой официанта, не успевшего накрыть скатертями столы, энергичным движением, похожим на метание бумеранга, посылала молодых встречать новоприбывших, на этот раз – однокурсников Юдит с ее лучшей подругой Зивой, худой и бесцветной, и длинноволосым красавцем Амосом. Узнав, что до венчания музыки не будет, они включили собственный транзистор и начали танцевать с Юдит и Андреем.