Шрифт:
Вытянув ноги, Серегин лег и закрыл глаза. Незамаев долго возился с флягой, потом тоже прилег и вздохнул, глядя в голубеющее небо.
— Да, брат, тяжкое это дело…
— Что?
— Война.
— Но ты, кажется, мог не итти на фронт, — Серегин открыл глаза, — мог эвакуироваться и делать свое дело в тылу.
— Да, мог, — Незамаев кивнул, — но не захотел.
— Почему?
— Потому что я, как и все другие, должен был защищать нашу землю. Ведь это, как бы тебе сказать… особая война… единственная… Она навсегда уничтожит все войны, убийства, ложь… Она, и только она, принесет людям мир… Об этом трудно говорить, но это понятно каждому из нас, потому что мы уже привыкли быть свободными людьми и привыкли уважать человека…
Незамаев приподнялся на локте.
— И знаешь, Миша, что я считаю в нашей жизни самым главным? — возбужденно сказал он.
— Что? — спросил Серегин.
— То, что мы знаем путь к человеческому счастью. Именно этот путь мы сейчас и защищаем — и ты, и я, и весь наш народ…
Он помолчал и взглянул на Серегина посветлевшими глазами:
— Так-то, брат мой. Поэтому я и на фронт пошел…
Отдохнув у камня, Серегин и Незамаев отправились дальше. Они поднялись на гребень горы, пересекли глубокое ущелье и вышли к командному пункту полка. Здесь им посоветовали побыть на высоте «307», которую обороняла рота лейтенанта Парамонова. Высота «307» прикрывала левый фланг «Черепахи», и немецкие гренадеры пытались захватить эту тактически важную позицию.
От КП полка они шли уже в сопровождении связного. Ясно ощущалась близость боя: горное эхо несло по ущельям частую дробь автоматов и пулеметов, сквозь которую можно было разобрать резкие звуки минных разрывов.
Два дюжих санитара пронесли вниз тяжело раненного бойца. Он лежал молча, откинув бессильную руку и глядя вверх мутными, запавшими глазами. Потом, мелькая среди дубовых стволов, пробежали солдаты с котелками, прошел коновод с рыжим жеребцом в поводу.
Незамаев и Серегин поднимались по кривой тропинке, держась за тонкие стволы деревьев. Через пятнадцать минут они добрались почти до самой вершины и хотели итти к темнеющему впереди блиндажу, но связной крикнул:
— Ложись!
Серегин упал.
Сверху, над кронами деревьев, раздался треск, точно кто-то свирепо рвал огромный холст. В ту же секунду справа грохнул разрыв, и осколки мины, отсекая ветви и откалывая щепки от дубовых стволов, разлетелись в разные стороны…
В блиндаже Незамаев и Серегин увидели командира роты лейтенанта Парамонова, маленького блондина с пыльно-серым лицом, какое бывает у смертельно уставшего человека, и воспаленными глазами. Он кричал в телефонную трубку:
— Папирос, папирос прошу срочно подбросить. Курить совершенно нечего!
Он повернулся к корреспондентам, мельком взглянул на их бумаги и заговорил возбужденно:
— Не дает, сволочь, отдыха ни днем ни ночью… Люди у меня засыпать начинают по щелям… Третьи сутки без сна…
Серегин поспешил протянуть Парамонову портсигар.
— Спасибо, я не курю, — сказал лейтенант и, должно быть, заметив удивление Серегина, пояснил: — А что я по телефону говорил, так это мы мины папиросами называем. Попал шальной снаряд в повозку! — остались мы совсем без запаса. Хорошо, противник во время жары прохлаждается, а то хоть кулаками отбивайся…
— А противник далеко отсюда? — спросил Незамаев.
— Метрах в ста пятидесяти, а на левом фланге еще ближе, — хмурясь, ответил лейтенант.
Они посмотрели в амбразуру. В узкую прорезь видна была каменистая поляна, на которой кое-где бугрились брустверы окопов. Неожиданно раздался двойной разрыв, поляну перед блиндажом заволокло дымом, а в амбразуру потянуло кислым запахом отработанной взрывчатки. Корреспонденты на всякий случай отодвинулись, но Парамонов не отвел от амбразуры красных от бессонницы глаз. Серегин вдруг почувствовал неловкость: ему показалось, что они мешают этому усталому, не спавшему трое суток человеку; что сейчас здесь, в бою, никому нет дела ни до корреспондентов, ни до газеты; что Парамонов, должно быть, думает о том, как бы скорее проводить пришедших не во-время гостей. Но Парамонов этого не думал. Убедившись, что за разрывами мин не поднимаются в атаку немецкие гренадеры, он повернул к корреспондентам повеселевшее лицо.
— Значит, хотите наших людей показать? В «Звездочке»? — сказал он. — Это хорошо. Люди заслужили… Пулеметчика Ильченко надо показать, у него на счету больше сорока фашистов. Сержанта Звигунова — восемь раз поднимал взвод в атаку… Политрука Коробова — обязательно! Имеет ранение в руку, а из окопов не уходит. Он и сейчас там! — Парамонов кивнул головой в сторону позиций. — Вы записывайте, я вам все расскажу.
Поглядывая в амбразуру и вслушиваясь в стрельбу, лейтенант деловито рассказывал о своих людях. Серегин записывал, примостив блокнот на земляной выступ. Его радовало, что для. Парамонова беседа с корреспондентами была нужным, значительным делом.
— А с ними, с бойцами, поговорить можно? — спросил Серегин, когда все было записано.
— Можно, — ответил лейтенант, — только придется итти туда, потому что мне нельзя оголять точки…
— Конечно, — смутился Серегин, — я знаю…
Он повернулся к Незамаеву:
— Пойдем?
— Вернее, поползем, — поправил Незамаев.
— Нет, — сказал Парамонов. — Там, куда надо ползти, можно побывать только ночью. А сейчас можно пройти туда, где есть ходы сообщения.
Решили, что Серегин пойдет к пулеметчику Ильченко, а Незамаев попытается пробраться к сержанту Звигунову.