Шрифт:
– И не такое случалось. Отцу делали тяжелую операцию, я часов пять болтался вокруг больницы… Нанервничался. Возвращаюсь домой, стою на трамвайной остановке и думаю: «Сейчас бы стакан водки!». Тотчас возник человек и, стесняясь, говорит: «Извини, не могу пить один». Наливает мне стакан водки, я выпиваю, а он мне: «Все, вы больше и не хотели». Тут трамвай мой подошел… А ведь этот эпизод – из «Альтиста»! Он уже был написан! По замыслу, конец романа должен быть трагическим. Но из-за разных совпадений я испугался…
– После Останкина, «Ямы» ты вылавливал персонажей в Камергерском?
– Я не вылавливал! Не изучал жизнь! Имеет значение только твой опыт – не чужой, твое восприятие происходящего вокруг тебя, твои переживания… Чужие рассказы ничего не значат.
В Камергерском, в закусочной, у нас образовалась своя компания – актеры из Художественного театра, звукорежиссеры, звукооператоры… Бывали тут люди из Детского театра, Большого, Оперетты… И всякая шушера, спекулировавшая билетами в Большой театр («билетеры» были в основном из КГБ, поскольку шла в ход валюта – в «Бубновом валете» это описано), и спекулянты учебниками – рядом же магазин «Педагогическая книга». Ниже по переулку, в кафе «Зима», отдыхали проститутки. Я там с ними разговаривал. Их «точка» была рядом, в подземном переходе…
– А что за история у рюмочной на Большой Никитской, где висит твой портрет как достопримечательности и гордости заведения?
– В том доме были до революции меблированные комнаты, внизу кухмистерская, куда жильцы могли спуститься в калошах, перекусить, выпить… И с улицы заходили. Бывал Станиславский – хозяин историю раскапывал, музыканты – напротив же консерватория, Охлопков, когда руководил театром Маяковского… Рассказывали (может, это легенда), когда он приходил в театр, сразу звонил в консерваторию, Нейгаузу: «Генрих, голова болит, встречаемся в аптеке». И шли в рюмочную.
В советские времена, в момент очередной борьбы с алкоголизмом, там поселялось какое-нибудь другое учреждение. Помню, была сберкасса. Потом опять рюмочная с хорошей, домашней, дешевой едой. Издательство устраивало там презентацию моего «Камергерского переулка». Подавали солянку, как в романе, как любил мой Прокопьев, горячую и живую… Критики, журналисты – все были очень довольны.
Абсолютно вольные хлеба
«В голове что-то варилось», неисчерпаемая Москва постигалась – по романам Орлова можно составить необычный путеводитель – московские пейзажи, которые не всякий способен увидеть, топонимика, архитектура судьбы домов, дотошность в деталях как проявление любви, оживающие исторические персонажи… Он энциклопедически образованный человек. Все романы наполнены информацией, не бесстрастной, а взволновавшей его самого, многое сам раскапывал годами, «…в голове моей набито столько всяких сведений, порой вовсе мне ненужных… однако иные из них просыпаются…» – говорит Ковригин в «Лягушках». В романе «просыпается» Марина Мнишек, которая определена толкователями событий в интриганки («А какие она могла плести интриги против России – она же девочка пятнадцатилетняя…»). Самозванец, одна из самых загадочных фигур истории. Он незауряден, он – самозванец, сам себя сделал, а не кем-то-званец… Думаю, этот орловский неологизм выпорхнет из романа и пойдет по жизни, оторвавшись от родителя…
В бродяжничестве по Москве в первую очередь, конечно, открывалось наше время с неожиданных точек обзора. А как строки ложились в «белоснежную тетрадь»?
– Первые два романа я писал под влиянием литературы 20-х годов – ритмической, энергичной, сказывалась и газетная инерция. Когда я начал «Происшествие в Никольском», то буквально сдирал с себя «газету», мне хотелось, чтобы проявилась моя интонация, чтобы я заговорил своим языком. Иногда по нескольку раз переписывал одну и ту же фразу, вырабатывая плотный реалистический язык. Все-таки у писателей моего поколения была ответственность за слово: нельзя писать так, чтобы было стыдно.
– Перед кем?
– Перед собой, перед теми, кого уважаешь. Перед Гоголем, Достоевским… Перед современниками – Трифоновым, Юрием Казаковым, это писатели мирового класса! Сейчас стыда нет. Наши многомиллионные тиражницы о языке не думают.
– Вы по-русски-то хоть что-нибудь понимаете? – Понимаю, – вздохнул Ковригин. – Очень много чего понимаю по-русски… Но не все. (Роман «Лягушки»).
– Так что моя работа на «вольных хлебах» шла медленно. Выбивали и плохие рецензии на роман «После дождика в четверг». По роману собирались фильм запускать, уже были подобраны актеры и вдруг все закрыли. Говорили, в кон не попал.
– Говорили знатоки тайных пружин? А что это значило?
– Кто их знает… У меня там все – все сюжетные ходы, всех героев связывает наводнение. Я видел его на стройке, на Абакан-Тайшете… Но иногда впечатления одного дня дают повод и материал для романа. В «Лягушках» – совершенно реальные первые главы…
– Как? Разве плотная нескончаемая толпа лягушек, упорно прущих к шоссе, под колеса, – не фантасмагории? Не метафора нашего сегодняшнего движения неизвестно куда?
– Нет. Сам наблюдал… Так вот, главные герои романа «После дождика…», переживающие наводнение, молодые люди, приехали на стройку из Влахермы – Яхромы, как нетрудно было догадаться, там остались их родные – и мое повествование перекидывалось из Саян в послевоенную Яхрому. У моих родителей был друг молодости, ставший одним из начальников Лечсанупра, кремлевской медицины. Он фигурировал в известном антисемитском деле врачей, хотя был русским. Уцелел, из тюрьмы вышел… В романе он – прообраз отца героини. Еще действует там профсоюзная деятельница, бывшая стахановка: со Сталиным встречалась, с Калининым, по каналу ходил пароход ее имени. А дальше – одиночество после славы, полупустая, полупьяная жизнь.