Шрифт:
Со времени Кольцова земля русская не производила ничего более коренного, естественного, уместного и родового, чем Сергей Есенин, подарив его времени с бесподобной свободой и не отяжелив подарка стопудовой народнической старательностью. Вместе с тем Есенин был живым, бьющимся комком той артистичности, которую вслед за Пушкиным мы зовем высшим моцартовским началом, моцартовской стихиею.
Есенин к жизни своей отнесся как к сказке. Он Иван-царевичем на сером волке перелетел океан и, как жар-птицу, поймал за хвост Айседору Дункан. Он и стихи свои писал сказочными способами, то, как из карт, раскладывая пасьянсы из слов, то записывая их кровью сердца… По сравнению с Есениным дар Маяковского тяжелее и грубее, но зато, может быть, глубже и обширнее. Место есенинской природы у него занимает лабиринт нынешнего большого города, где заблудилась и нравственно запуталась одинокая современная душа, драматические положения которой, страстные и нечеловеческие, он рисует.
(Борис Пастернак. «Люди и положения») Озверевший зубр в блестящем цилиндре — Ты медленно поводишь остеклевшими глазами На трубы, ловящие, как руки, облака, На грязную мостовую, залитую нечистотами. Вселенский спортсмен в оранжевом костюме, Ты ударил землю кованым каблуком, И она взлетела в огневые пространства И несется быстрее, быстрее, быстрей… Божественный сибарит с бронзовым телом, Следящий, как в изумрудной чаше Земли, Подвешенной над кострами веков, Вздуваются и лопаются народы. О Полководец Городов, бешено лающих на Солнце, Когда ты гордо проходишь по улице, Дома вытягиваются во фронт, Поворачивая крыши направо. Я, изнеженный на пуховиках столетий, Протягиваю тебе свою выхоленную руку, И ты пожимаешь ее уверенной ладонью, Так что на белой коже остаются синие следы. Я, ненавидящий Современность, Ищущий забвения в математике и истории, Ясно вижу своими все же вдохновенными глазами, Что скоро, скоро мы сгинем, как дымы. И, почтительно сторонясь, я говорю: «Привет тебе, Маяковский!» (Эдуард Багрицкий. «Гимн Маяковскому», 1915)Это лишь малая, можно сказать, даже ничтожная часть голосов поэтов-современников, каждый из которых внес имя Маяковского в свой список.
В списке Цветаевой он рядом с Есениным, Гумилевым и даже Сологубом, который почему-то (вероятно, до Цветаевой докатился какой-то ложный слух) оказался на канале. Это — список жертв. Мораторий, наподобие герценовского.
Ахматова, как мы помним, внесла его в список тех, кто «вышли из Анненского», и там он оказывался рядом с ней, Мандельштамом и Пастернаком.
В пастернаковском списке он — рядом с Есениным и даже Северяниным. И — хоть у меня невольно вырвалось тут это «даже» — такое соседство в его глазах ничуть не унижает Маяковского, ничуть не снижает его образ.
А у Багрицкого Маяковский открывает еще никем, кроме него, не заполненный список какой-то новой плеяды могучих варваров, «грядущих гуннов», которые вытеснят, сметут со сцены всех поэтов прошлого, «изнеженных на пуховиках столетий», к которым юный одессит почему-то — без особых на то оснований — причисляет себя и от имени которых его приветствует.
На самом деле Маяковский не вмещается ни в один из этих списков. А в некоторые из них он и вовсе попал как будто по какому-то недоразумению. Что общего, например, у него с Сологубом? Да и с Гумилевым? (Кроме кровавой рогожи на полной подводе.) Да и с Ахматовой и Мандельштамом (уже не говоря о Есенине) еще неизвестно, согласился ли бы он соседствовать в одном списке. Можно предположить, что нипочем бы не согласился. И они тоже — еще не известно, приняли или не приняли бы его в свою компанию.
Маяковский любил Блока, едва ли не считал его самым великим русским поэтом со времен Пушкина.
Он никогда об этом не говорил. По крайней мере, прямо. Но я чувствовал, что это именно так…
Однажды в какой-то редакции среди общего разговора, шума, гама, острот Маяковский вдруг ни с того, ни с сего как бы про себя, но достаточно громко, чтобы его все услышали, со сдержанным восхищением, будто в первый раз слыша музыку блоковского стиха, от начала до конца сказал на память волшебное стихотворение:
— «Ты помнишь? В нашей бухте сонной спала зеленая вода, когда кильватерной колонной вошли военные суда…»
Глаза Маяковского таинственно засветились.
— «Четыре — серых…» — сказал он и помолчал. Было видно, что его восхищает простота, точность, краткость и волшебство этих двух слов: «Четыре — серых». Целый морской пейзаж.
— «Четыре — серых. И вопросы нас волновали битый час, и загорелые матросы ходили важно мимо нас».