Шрифт:
Со всей своей премудростью я стоял перед этим безумцем смущенный и пристыженный! Он наповал сразил меня умозаключениями, выведенными из своей мании, и мне внезапно открылась вся безмерная глупость моей затеи. Более того, я почувствовал в его последних словах упрек, который поразил меня тем сильнее, что в нем смутно проступало, как высший неуязвимый дух, сознание прежней жизни.
Серапион, по-видимому, заметил мое состояние, он посмотрел мне в глаза с выражением самого чистого, искреннего участия и молвил:
— Я сразу подумал, что вы не такой уж злобный искуситель, так оно и есть на самом деле. Вполне возможно, что кто-нибудь другой, а то и сам черт попутал вас искушать меня, вы же не имели в виду ничего дурного, и, быть может, только потому, что я оказался совсем не таким, каким вы представляли себе отшельника Серапиона, укрепились в своих сомнениях, которые и высказали мне. Я нимало не отступаю от благочестия, какое подобает человеку, всецело посвятившему себя Господу и церкви, но мне глубоко чужд тот аскетический цинизм, в который впали многие мои собратья, доказав этим вместо пресловутой силы духа свою внутреннюю немощь и очевидное умственное расстройство. Если бы вы застали меня в том гнусном, мерзком состоянии, какое уготовили сами себе эти одержимые фанатики, вот тогда вы бы могли обвинить меня в безумии. Вы ожидали найти монаха Серапиона, того циничного монаха, бледного, изможденного ночными бдениями и голодом, с застывшим ужасом и страхом во взоре, навеянными отвратительными сновидениями, которые доводили до отчаяния святого Антония, с трясущимися коленями, едва держащегося на ногах, в грязной, окровавленной рясе, — а застали спокойного, бодрого человека. Да, и мне суждено было испытать муки, которые сам ад зажег в моей груди, но когда я очнулся с растерзанными членами, с размозженной головой, дух озарил все мое внутреннее существо и исцелил душу и тело. Пусть небо ниспошлет тебе, о брат мой, уже на этой земле спокойствие и бодрость, которая укрепляет и питает меня. Не страшись уединения, оно одно раскрывает благочестивой душе просветленную жизнь.
Произнеся последние слова проникновенным тоном истинного священнослужителя, Серапион умолк и поднял просветленный взгляд к небу. Мне стало не по себе — да и могло ли быть иначе? Этот безумец превозносил свое состояние как бесценный дар неба, только в нем находил спокойствие и бодрость и с искренней убежденностью желал мне того же!
Я было собрался уйти, но в ту же минуту Серапион начал уже совсем другим тоном:
— Вы не поверите, но эта суровая, непроходимая пустыня часто оказывается слишком оживленной для моих безмолвных размышлений. Меня ежедневно посещают разные замечательные люди. Вчера у меня побывал Ариосто, за ним последовали Данте и Петрарка, сегодня вечером я жду достопочтенного вероучителя Эвагрия, и так же, Как вчера я беседовал о поэзии, так сегодня собираюсь обсуждать новейшие дела церкви. Иногда я поднимаюсь на вершину вон той горы, откуда в ясную погоду хорошо видны башни Александрии, и перед моими глазами развертываются удивительные события и деяния. Многие и это находили невероятным и полагали, что мне видится реальным то, что на самом деле порождено моим духом, моей фантазией. Я считаю такие суждения одной из самых хитроумных нелепостей, какие только могут быть. Разве не дух — и только он один — способен охватить в пространстве и времени то, что происходит внутри нас? Что же это в нас такое, что слышит, видит, осязает, — неужели мертвые механизмы, которые мы называем глазами — ушами — руками и т. п., а не дух? Возможно ли, чтобы дух сам по себе создавал в нашей душе мир, облеченный временем и пространством, а те функции предоставил бы какому-то другому, живущему в нас началу? Какой вздор! Ну, а если только дух схватывает событие, происходящее перед нами, значит, действительно совершилось то, что он признает таковым.
Только вчера еще Ариосто говорил мне о порождениях своей фантазии и уверял, что создал в своем уме образы и события, никогда не совершавшиеся во времени и пространстве. Я оспаривал такую возможность, и он вынужден был согласиться со мной в одном: если поэт хочет вместить в узком пространстве своего мозга все, что он видит перед собой в жизни благодаря особому дару провидца, то это значит, что ему недостает высшего познания. Оно, это высшее познание, приходит только после выстраданного мученичества, оно вскормлено уединенной жизнью. — Вы как будто не согласны со мной? Может быть, вы не поняли меня? Но, впрочем, как может дитя мирской суеты, при самом искреннем желании, постичь дела и помыслы отшельника, осененного божественной благодатью! Хотите, я расскажу вам, что произошло сегодня на восходе солнца перед моими глазами, когда я стоял на вершине горы?
И Серапион рассказал новеллу, задуманную и построенную так, как это мог бы сделать лишь писатель, одаренный самой изобретательной и пылкой фантазией. Все образы предстали такими пластичными, пламенно-живыми, магическая сила его рассказа увлекала и окутывала как греза и заставляла верить, будто Серапион действительно видел все это со своей горы. За этой первой новеллой последовала вторая, потом третья, пока солнце не оказалось над нами в зените. Тут Серапион поднялся с места и произнес, глядя вдаль:
— Вот идет брат Илларион, который по своей непомерной строгости постоянно гневается на меня за то, что я слишком много беседую с посторонними.
Я понял намек, простился и спросил, дозволено ли мне будет вновь заглянуть к нему. Серапион ответил с мягкой улыбкой:
— О, друг, я думал, ты поспешишь покинуть эту пустыню, которая как будто не очень-то соответствует твоему образу жизни. Но если тебе угодно на какое-то время устроить себе жилище здесь, поблизости от меня, ты всегда будешь желанным гостем в моей хижине и в моем садике! Быть может, мне удастся обратить в свою веру того, кто явился ко мне злым искусителем! — Храни тебя Господь, друг мой!
Не берусь описать впечатление, которое произвел на меня визит к этому несчастному. С одной стороны, я содрогался от ужаса при мысли о его методическом безумии, в котором он видел смысл и благо своей жизни, с другой же — поражался его поэтическому таланту, душевности, всему его существу, которое дышало спокойным самоотречением чистейшего духа и внушало мне глубокое умиление. Я вспомнил скорбный возглас Офелии [123] :
О, что за гордый ум сражен! вельможи, Бойца, ученого — взор, меч, язык; Цвет и надежда радостной державы, Чекан изящества, зерцало вкуса, Пример примерных — пал, пал до конца! А я, всех женщин жалче и злосчастней, Вкусившая от меда лирных клятв, Смотрю, как этот мощный ум скрежещет, Подобно треснувшим колоколам, Как этот облик юности цветущей Растерзан бредом… [124]123
…скорбный возглас Офелии… —«Гамлет», д. 3, сц. 1.
124
Перевод М. Лозинского.
И все же я не мог обвинять высшие силы, которые, быть может, этим путем спасли несчастного от опасных рифов и привели в тихую гавань. Я стал все чаще посещать своего анахорета и искренне полюбил его. Он всегда был бодро настроен, разговорчив, и теперь я уже остерегался снова разыгрывать из себя врача-психиатра. Я просто диву давался, с каким умом, с какой проницательностью мой отшельник говорил о жизни во всех ее проявлениях. В особенности же примечательно было то, как он умел вывести целые исторические события из скрытых мотивов, весьма далеких от общепринятых толкований. Если же я временами осмеливался, при всем восхищении проницательностью его догадок, все же заметить, что ни один исторический труд не упоминает о тех особых обстоятельствах, которые он приводит, он заверял меня с кроткой усмешкой, что уж конечно ни один историк на свете не может знать это так точно, как он, слышавший обо всем от самих участников события, которые посетили его.