Шрифт:
Стоя на платформе, Шихин держал в руках черный плоский чемоданчик со множеством блестящих замочков, креплений, планок, углублений для инициалов, выступов для красоты и так далее. Купил он его но блату в подсобных помещениях магазина «Журналист» — Костя Барыкин помог, дай Бог ему здоровья. Что-то давно его последнее время не видно ни на московских ярмарках, ни на страницах журналов. Ну да ладно, в журналах перемены, разберутся. В чемоданчике у Шихина частенько можно было обнаружить новую рукопись — судебный очерк, рассказ, а то и повесть, да-да, ребята, и такое случается. Несколько авторучек обычно в чемоданчике, и шариковых, и перьевых, иногда коробку конфет можно там найти. Большим делопутом стал Митька Шихин, не подступишься.
Появился и у него этакий каприз с крамольным душком — он называет московские улицы их прежними именами, нередко вызывая досаду у собеседников — далеко не все понимали, что имел в виду Шихин, произнося непонятные древние слова вроде Хамовники, Остоженка, Красные ворота. Теперь-то мы все знаем, что эти слова означают, и радуемся, произнося их, а вот Шихин прикоснулся к ним куда раньше. А выпив рюмку-вторую, он может, как в старые добрые времена, впасть в вольнодумство, требуя восстановления Сухаревой башни и, даже страшно произнести, храма Христа Спасителя. И знает он об этом храме немало — десять тыщ народу вмещалось, за сорок верст с любой стороны столицы видать было, поместились бы с запасом в том храме и колокольня Ивана Великого, и Исаакиевский собор, и многие славные зарубежные сооружения. Но сломали, взорвали, снесли с лица земли люди злые и поганые, будь они трижды прокляты! — не забывал добавлять Шихин поговорку своего козельского деда Ивана Федоровича.
А еще в чемоданчике неизменно лежал блокнот, тот самый английский, и не для виду таскал его Шихин, не для шику. Время от времени, сидя в электричке и глядя на замызганное немытое окно, он нет-нёт, да и откроет блокнот, нет-нет да испишет страничку-другую, вызывая настороженные, а то и снисходительные взгляды попутчиков — дескать, пиши-пиши, коли делать нечего. Настороженно на него смотрели люди, которые еще не перестроились, не смогли подавить в себе страхов недавнего прошлого, а снисходительно смотрели легкомысленные и доверчивые, принявшие эту перестройку с легким сердцем, охотно и навсегда.
Жизнь покажет, кто из них прав...
А что, ребята, заглянем в блокнот к Шихину, пока он там кривобоко строчит во время движения электрички? В конце концов не для себя же все это он пишет, для нас же с вами, правильно? Узнаем мы его мысли чуть раньше, чем издатели позволят с ними познакомиться, убедившись, что нет в них опасности для нашего с вами государственного устройства... Заглянем!
«Каждый день прощаем мелкие недостатки, маленькие оплошности, невинные хитрости, прощаем ради дружбы и согласия. Не для того ли, чтобы когда-нибудь простили и нашу скромненькую низость, просочившееся в слова лукавство, наше безобидное предательство? Но наступает момент, когда уже не оказывается сил на снисходительность. И мы в визг. И то, что совсем недавно казалось вполне простительным, обрастает вдруг злобой и ненавистью. Да, мы правы, исторгая из себя знание этого человека, презрение к нему, но Боже, мы были куда более сильными — прощая... Великодушие — едва ли не самое необходимое качество в общении между людьми. Мы все в нем нуждаемся. Мы все нуждаемся в прощении...»
Как ни крути, а, похоже, наш Шихин до сих нор живет в кругу своих старых друзей, до сих пор решает, как с ними быть, хотя давно уже никого из них не видит. Разве что Вовушка нагрянет, Селена открытку пришлет... А заглянув Шихину в глаза поглубже, увидите там избу с протекающей крышей, солнечные лучи, пробивающиеся сквозь стены, веселого Шамана в осенних листьях, кирпичную дорожку под луной.... Шихин и сам бы удивился, скажи ему кто об этом, но, поразмыслив, он согласился бы с тем, что до сих пор живет в милой его сердцу избе.
Теперь у Шихина трое детей. Старшая дочь, та самая Катя, очкастенькая, с припухшими глазами и с сухарем в кармане, стала красавицей, стала художницей, специалистом по народным промыслам России. Это естественно — пребывание в таком доме в юном возрасте ни для кого не проходит бесследно.
Там же, на Подушкинском шоссе в доме под номером шесть, родилась у Шихиных и вторая дочка, Анна. На дальней лесной свалке Шихин нашел вполне пристойную детскую коляску с розовым верхом. Прикатив ее во двор, поставил перед крыльцом и, сев на ступеньки, долго рассматривал коляску, привыкая к ней, смиряясь с ее неказистым видом. Потом взялся за ремонт. Выпрямил спицы на колесах, смазал оси, зашил надорванный верх, выправил дугу. Валя отмыла ее стиральным порошком, смывая не только грязь, но и наслоения чужой жизни. По обилию шерсти внутри можно было предположить, что в коляске прятался бездомный пес, но это уже не имело значения. Смазанная и вымытая коляска неделю сохла в саду, и из нее продолжали выветриваться чужие запахи и дурные приметы.
В этой коляске Анна и жила все лето. С утра ее выкатывали в сад, устанавливали под яблони, и Валя передвигала коляску вслед за движущейся тенью. На ночь коляску вносили в дом, и она служила кроваткой.
На четвертый год после приезда в Одинцово Шихины переезжали в новый дом. Сад был усыпан желтыми листьями, у забора еще можно было найти чернушки — темно-зеленые, с прилипшими листьями, они до сих пор стоят у Шихина перед глазами. Каждый день шли дожди. Иногда сквозь низкие тучи проглядывало слабое солнце, словно бы для успокоения — ждите, дескать, не навсегда я ушло, вернусь и вам воздастся. Раскачивались на ветру березы, их мелкие бледно-желтые листья летели далеко и рассыпчато. Тяжелые коричневые листья дуба падали на землю тяжело, как подстреленные птицы. И многоналые листья рябины облетали, и обнажались корявые ветви старых яблонь. Среди этой прозрачности все зеленей и несокрушимей становились ели у забора. Их срубят одинцовские дебилы через два месяца — к Новому году. Срубят, приволокут домой и тут же выбросят, убедившись, что для нынешних квартир елки великоваты. Впрочем, некоторые продадут.
Запомнилась Шихину размокшая дорога, мокрые стекла электричек с прилипшими листьями, лужи, покрытые мелкой рябью, терраса, усеянная листьями, — Шаман лежал в них, положив голову на лапы, исподлобья поглядывая в сад. Время от времени он поднимался, осторожно спускался по ступенькам, обнюхивал землю и снова укладывался на свое не остывшее место. Иногда Шаман проскальзывал в дом, пробирался к дальнему дивану, на котором летом спал Кузьма Лаврентьевич, и затихал там, посверкивая белками глаз.