Шрифт:
С искаженным от ужаса лицом я бросился из столовой и, не зная, куда спрятаться от Глеба, который — так мне показалось — сейчас убьет меня, побежал в переднюю. Нянька открывала кому-то парадную дверь. Взволнованный отец Кюпар вошел со словами:
— Всеобщая мобилизация, господа. Мы предъявили Австрии ультиматум.
Отцу выдали походный сундучок, флягу, складную койку. На внутренней крышке сундучка за кожаными петлями торчали ложка, вилка с ножом и тарелка. Койка была хорошая, легкая, мы с Пашкой быстро научились собирать и разбирать ее, так что отец пошутил, что следовало бы взять нас с собою. Он все как-то покряхтывал, и было видно, что ему не хочется на войну. Он мог остаться, потому что ему было больше пятидесяти лет, но тогда пришлось бы выйти в отставку, а он служил в армии всю жизнь и считал, что нет ничего лучше, чем военная служба.
— Армия, армия, армия — только! — говорил он.
Через два дня он стоял, махая палочкой, перед своей командой на псковском вокзале. Бабы плакали, и в невообразимом шуме паровозных гудков, громыханья колес, топота ног солдат, вбегающих по доскам в товарные вагоны, веселый марш Преображенского полка был почти не слышен. Солнце поблескивало на медных тарелках, которые часто и звонко ударялись одна о другую. Отец старательно, махал палочкой, и мне было неловко за него, точно он вместе со своей командой притворялся, что не замечает плачущих баб, растерянности, пыли над перроном, всего, что вдруг стало называться войной.
В открытой коляске с лакированными пыльными крыльями приехал командир полка Дашкевич-Горбатский. У него тоже были усы, но не острые, как у отца, а как бы распространявшиеся по лицу. Все смотрели, как он ловко соскочил с коляски, протянул руку жене, а потом с бравым видом подошел под благословение архиерея. Мне показалось, что и архиерей благословил его как-то лихо. Оркестр умолк. Все снова стали прощаться. Бабы заплакали, закричали. Но эшелон стоял еще долго — часа полтора.
Отец подошел. Мне хотелось пить; он налил из своей фляги чаю в отвинчивающийся металлический стаканчик. Он был озабочен, негромко говорил с мамой, но мне казалось, что теперь ему уже нравится идти на войну.
Наконец командир полка стал прощаться с женой, которая была во всем белом, кружевном, в шляпе с птицей, сидевшей на широких полях. Они поцеловались, а потом картинно, крест-накрест, поцеловали друг другу руки.
Оркестр, который почти все время играл, хотя его никто не слушал, погрузился в вагоны, поезд тронулся, и вместе с ним двинулась вдоль перрона вся шумная, пыльная, кричавшая, плакавшая толпа.
Отец еще был виден среди офицеров, стоявших на подножке. Он махнул нам рукой. Мама сняла пенсне и молча вытерла слезы.
Скрипка Амати
Самый большой в городе граммофон с трубой, на которой была нарисована наяда, стоял в доме полковника Чернилиовского, начальника псковской тюрьмы, маленького, изящного человека, затянутого в корсет, с пушистыми усами на нежном лице. Механическое пианино исполняло концертный вальс Дюрана, который, как сказал мне Пашка, был по плечу только Падеревскому, да и то когда он был в ударе. Вольнонаемный регент тюремной церкви получал от полковника ценные подарки. «Специально-музыкальный магазин» на углу Великолуцкой и Плоской выписывал для него ноты из Вены.
В городе говорили — и это было самое поразительное, — что у Чернилиовского есть даже скрипка работы знаменитого мастера Николо Амати, хранящаяся в стеклянном футляре. Когда в Псков приезжал Бронислав Губерман, полковник разрешил ему поиграть, но Губерман взял только одну ноту, а потом посоветовал Чернилиовскому время от времени открывать футляр — скрипка могла задохнуться. «Скрипки дышат, — будто бы сказал он, — а когда перестают дышать, они умирают, как люди».
Отец вечно возился со скрипками, разбирал их, клеил; его усатое солдатское лицо становилось тонким, когда он, как врач, выслушивал лопнувшую деку. Он не верил, что у полковника настоящий Амати.
— Не Амати, не Амати, дорогой мой, — говорил он. — Не Амати.
Но когда арестанты убили Чернилиовского, отец стал беспокоиться, уцелела ли скрипка. Был назначен военный суд. Казаки, статные, скуластые, неторопливо проехали по Сергиевской и встали лагерем за Петровским посадом. Городовым выдали белые перчатки. Газету «Псковский голос» закрыли, и стало казаться, что революция, о которой давно говорили, произойдет через несколько дней.
Мама сердилась, что в такое время отец думает о скрипке, пускай даже и работы Амати. Отец соглашался.
— Великое дело, великое дело, — говорил он, а потом снова съезжал на Амати.
Скрипка уцелела. Дочь Чернилиовского, горбунья, однажды появилась на нашем дворе. Она была в трауре.
В прихожей она откинула креп, и показалось бледнее, тонкое лицо с маленьким ртом, опустившимся, как у много плакавших женщин. Надменно закинув ушедшую в плечи головку, она стояла в прихожей. Отец вышел, а она сказала звонко, как бы насмешливо:
— Я пришла предложить вам скрипку Амати.