Шрифт:
Наконец он назвал номер.
Двое пьяных прошли в уборную за его спиной. Он закрыл свободное ухо ладонью, «…вот ты на меня подожрение взял, ты меня с Октябрьского вокзала до Кирочной подожревал, что я без билета еду».
Мужской голос ответил наконец. Так шумно было, что Трубачевский не разобрал, кто говорит — старик или Дмитрий.
— Можно Марию Сергеевну?
Голос ответил, что можно, и он снова стал ждать, терпеливо и почти волнуясь. Вода лилась в уборной, пьяный голос говорил: «…подожрение, подожрение…»
И вот, измененный телефоном, знакомый и милый голос донесся до Трубачевского через этот шум, потрескивание аппарата и далекое радио, выстукивавшее где-то в глубине сигналы по азбуке Морзе.
— Мария Сергеевна, это Трубачевский. — Он повторил по слогам: — Тру-ба-чевский. Вы сегодня свободны? Пойдемте в кино. В «Солейле» идет «Парижанка».
Он выслушал в ответ длинную речь, из которой с трудом разобрал две-три фразы: завтра зачет по сопротивлению материалов, придется сидеть всю ночь, и самое печальное, что одной, потому что Танька заболела. Прошла ли у него меланхолия? Правда ли, что в «Парижанке» играет Чаплин? Дима видел и говорил, что нет. Очень хочется посмотреть, но завтра на зачете она пролетит, как пуля.
— Ну, пожалуйста, приходите, — грустно сказал Трубачевский.
Три минуты кончились, он позвонил снова. И они сговорились наконец: в половине одиннадцатого, у левой билетерши.
До половины одиннадцатого был еще целый час.
Трубачевский почистил ботинки и поговорил с чистильщиком насчет заработка и погоды. Погода была хорошая, заработок плохой.
Потом Трубачевский прошелся по улице Белинского, чтобы у цирка проверить часы. Часы у цирка стояли, но зато минут двадцать он убил, рассматривая рекламу. Гипнотизер Торама, в индусской чалме, в европейском платье, держал в руке орла с распростертыми крыльями. У ног гипнотизера лежал крокодил. Дружелюбно улыбаясь, волк подавал лапу теленку…
Когда в начале одиннадцатого Трубачевский подошел к «Солейлю», ему казалось, что он ждет уже очень давно, и не может быть, чтобы она пришла и чтобы все случилось так, как он раз двадцать представлял себе за эти полтора часа ожидания.
Но все случилось именно так: не прошло и пяти минут, как через стеклянную дверь он увидел ее, поднимающуюся по ступеням.
Она была в сером простом пальто — шелковый цветок, чуть светлее, приколот в петлице — и в белом берете, памятном с первой встречи. Он прежде не замечал, как она выросла и изменилась за этот год: плечи стали шире, грудь выше. Она заговорила, и его удивил странный контраст, которого он прежде не понимал: между этой манерой говорить почти не задумываясь и спокойной прямотой лица, скорее свойственной молчаливым людям. Этот контраст и был главной ее прелестью, и он вдруг с радостью догадался об этом.
Машенька говорила что-то и смеялась. Все-таки это очень хорошо, что он вытащил ее в кино, она совсем погибла над своими чертежами. Правда, завтра зачет, а она еще и вполовину не готова. Но без Таньки она как без рук, и в крайнем случае, если она срежется — зачет можно будет пересдать в начале июня.
— Но я не сержусь, — сказала она и опять засмеялась.
Когда она смеялась, был виден неправильный зуб, такой же ровный и белый, как и все остальные, но выросший где-то сбоку, не там, где ему полагалось. Трубачевский слушал ее, изредка вставляя одно-два слова; на этот зуб он смотрел с нежностью.
Потом они пошли в зрительный зал, и места оказались плохие, в последнем ряду балкона, под самой будкой. Трубачевский рассердился и сказал, что пойдет скандалить. Машенька не пустила его, да и все равно уже поздно было: свет погас.
Перед «Парижанкой» шла кинохроника, и они еще продолжали говорить шепотом. Рассеивающаяся голубая полоса выходила из окошечка над их головами, он видел ее лицо, вдруг ставшее темно-отчетливым, не очень знакомым. И вся обстановка кино, голоса, становившиеся громче, когда музыка утихала, упавшая на экран тень человека, прошедшего в переднем ряду, узенькие полоски света от фонарика билетерши, которым она водила по рядам, усаживая опоздавших, — все, что он видел тысячу раз, было полно сегодня загадочности и уюта. Трубачевский знал и чувствовал, что Машенька была этой загадочностью и уютом, но ничего не менялось оттого, что он это знал, и даже наоборот — становилось еще необыкновенней.
Деревянная ручка кресла разделяла их, он чувствовал ее плечо и боялся пошевелиться. Все время, пока шла кинохроника, ему хотелось взять ее за руку, и один раз он уже совсем решился, но ничего не вышло, потому что в эту минуту она поправила волосы, а потом положила руку на колени.
Но когда началась «Парижанка» и двое молодых людей медленно прошли по ночному городу, и прошли так, как будто никто на них не смотрел, кроме Машеньки и Трубачевского, он собрался с духом. Пальцы ее немного вздрогнули. Не отрываясь она смотрела на экран.
Все было таким на экране, каким бывает в маленьком городе и в девятнадцать лет. Они стояли у подъезда старомодного дома, все спали, только одно окно было освещено. Они стояли у подъезда и прощались.
Трубачевский давно уже перестал смотреть на экран, а все только на Машеньку, на ее лицо, становившееся то светлым, то отчетливо-темным, и смотрел до тех пор, пока она не сказала лукаво:
— Читайте же, опять надпись пропустили.
Он повиновался, но минуту спустя снова принялся за свое.