Шрифт:
— Не то, все не то, — Вероника Витольдовна встала. — Не о том мы говорим, товарищи. Мне, например, глубоко безразлично, провалился на наших глазах урок или не провалился. Мне жаль ребят, понимаете, жаль. Вероника Витольдовна опустила голову, судорожно раскрыла чемоданчик, пошарила там, и вдруг по щекам ее полились слезы.
— Вот я плачу, вы видите, — говорила она, торопливо вытирая лицо платком, — но мне не стыдно, стыдно должно быть вам, всем вам, потому что все вы — соучастники преступления. Да, на ваших глазах совершается преступление. На ваших глазах ребята теряют веру в учителя. Понимаете вы, Самохин, — она обернулась, посмотрела на Самохина невидящими от слез глазами, — понимаете вы, что значит это слово — учитель? Учитель, который строг, но справедлив, спросит то, что даст, не больше, но и не меньше. Учитель, который умеет предвидеть, который знает наперед, чем кончится его следующий урок и как начнется новая тема. Учитель, который найдет ответ на любой вопрос, выведет из любого тупика, который входит в класс, принося с собой атмосферу уверенности и требовательности. Это. краеугольный камень школы, основа воспитания. Как может учить и воспитывать человек, который колеблется и сомневается, предлагая на выбор или свое личное, с бесчисленными оговорками, мнение, или неограниченную свободу мнений? Чему он может научить? Колебаться? Сомневаться? Уходить при каждом критическом случае в кусты вкусовщины? Да, я знаю, Самохин не исключение. Пока еще он не правило, но уже и не исключение. Сейчас это модно — открывать шлюзы вкусам и мнениям и забывать о высшем авторитете учителя, который по долгу своему, по роду профессии своей должен стоять над, а не около. Подождите, вы достоитесь около, вы дождетесь, когда слово, сказанное вами, потонет в улюлюканье класса. Одно лишь утешение у меня: все это временное, все это мода. Добрый старый учитель еще вернется в школу и станет на свое место. Но, к сожалению, это будет уже не при мне. Вот почему я плачу: я плачу о той школе, которой служила не один десяток лет и которая когда-то учила и воспитывала меня. Простите и поступайте как знаете.
И Вероника Витольдовна, ни на кого не глядя и ни с кем не попрощавшись, быстро вышла из класса.
Самохин был ошеломлен.
Ну на таком уровне, знаете ли...
А между прочим, — прервал его директор, — все это дело ваших рук. Вы сами себя так поставили, что только на таком уровне с вами и возможен разговор.
Не понял, — сухо сказал Самохин. — Поясните.
Да уж поясню. Зачеркивать сюда пришли, Евгений Ильич. А ведь зачеркивать приходится не параграфы в учебниках методики, а годы жизни живых людей, а то и целые биографии. Позволю себе поставить под сомнение ваше чисто человеческое право на это. Уж если и суждено что-то зачеркивать, то не вам я это доверю, не вам. Или вам, но в последнюю очередь.
Все в опыт упирается, как я понимаю, — насмешливо сказал Самохин, — или, точнее, в отсутствие его. А ведь бывают случаи, когда опыт мешает трезво оценить ситуацию.
Не передергивайте! — Анатолий Наумович стукнул кулаком по столу. — Не о практическом опыте речь, а о человеческом опыте.
А человеческий опыт мой, — тихо сказал Самохин, — здесь не место и не время обсуждать. Перейдемте лучше к уроку.
Вы правы, Евгений Ильич, — сказала Ночкина, — пора перейти к уроку. Вы, конечно, уверены, что всеми нами движет одно — опасение за выпуск. Возможно, конечно, что Анатолий Наумович терзается этой невысказанной мыслью, Вероника Витольдовна тоже. Но я-то здесь человек совершенно беспристрастный и, кроме того, облеченный некоторыми полномочиями. Вполне в моей власти позволить вам, даже вопреки желанию администрации, пусть не в этой школе, а в какой-то другой, довести до конца задуманный эксперимент...
Пустой разговор, Анна Даниловна, — хмуро сказал Самохин. — Здесь уже высказались вполне определенно. В том смысле, что доверили бы мне только литературный кружок.
Да! — горячо сказала Ночкина и встала. — Да, Евгений Ильич, и я подписываюсь под этими словами. Кружком рискнуть я готова, но классом выпускным — никогда. Слишком дорогая цена за иллюзию.
Что значит «за иллюзию»? — Самохин набычился.
Вы надуваете нас, Евгений Ильич, простите меня за грубое слово. Вы имитируете свободный обмен мнениями на уроке. Удачно имитируете, не спорю, уж если такой опытный зубр, как Вероника Витольдовна, попался в расставленные вами сети. Ребята на уроке у вас всего лишь марионетки. Вы дергаете их за веревочки — они выскакивают со «своими мнениями», и создается видимость дискуссии, которая ни к чему не ведет. Точнее, ведет она к вашему финальному высказыванию, к демонстрации блеска вашей логики, вашего ума. Авторитет учебника, авторитет программы вы подменили своим собственным... однако воспитательный эффект этой подмены, как мы лишний раз убедились на вашем уроке, весьма и весьма непрочен. Нельзя безнаказанно разрывать обучение и воспитание: тут перегибы в обе стороны одинаково опасны. Впрочем, на эту тему я бы хотела побеседовать не с вами, а с вашим методистом, отсутствие которого, столь блистательное, начинает мне казаться странным...
16
Когда Самохин подходил к общежитию, уже темнело. С большим трудом ему удалось отвязаться от однокурсниц, которые утешали его, подбадривали, кому-то угрожали, куда-то собирались пойти, написать какое-то письмо... Все это было чрезвычайно искренне, но нелепо, не нужно. Самохин хотел остаться один. Где-то там, на пятом этаже, шло классное собрание десятого «А» — собрание бурное, с вызовом директора, но сейчас это Самохина не трогало.
Практику Самохину было предложено закончить в указанные сроки, то есть через два дня. И эти предстоящие два дня беспокоили его больше, чем все случившееся с ним сегодня.
Никаких обязательств с него не брали. Разрешалось работать так, как до сих пор, хотя бы как сегодня. Но дело было в том, что так, как сегодня, Самохин работать больше не мог. Он содрогался при мысли, что нужно будет войти завтра в класс, стать возле окна, заглянуть краем глаза в свою записную книжку — на схему, исчерченную зелеными и красными линиями. Нет, он не согласился ни с Ночкиной, ни с Анатолием Наумовичем, ни тем более с Вероникой Витольдовной, он по-прежнему считал, что они защищают честь своего мундира. Но что-то сломалось в нем сегодня, он больше не верил в свою киберсхему, которой так раньше гордился. Ребята, конечно, с готовностью будут срабатывать в ответ на его вопросы — пожалуй, даже с большей готовностью, чем прежде, — но что стоит за этой готовностью, он так никогда и не узнает. Какой-то коэффициент им не учтен, а какой именно, у Самохина не было желания искать.
До омерзения набродившись по раскисшему снегу, промокнув и промерзнув (причем тайной его мыслью было слечь назавтра с гриппом), Самохин возвращался домой как в полусне.
У двери общежития, когда он, по-стариковски пошаркав о проволочную сетку, собирался войти в вестибюль, кто-то робко тронул его за рукав. Он обернулся, взглянул неприязненно на худенькую девчушку в коротком детском пальто — и не узнал ее.
Я Катя, Голубева Катя, — с отчаянием сказала девушка, заглядывая ему в лицо. — Вы меня не узнали?,
Ну как же, как же, — машинально сказал Самохин, наморщив лоб. Ему почему-то показалось, что это одна из его учениц. — Катя Голубева, я вас отлично узнал. Так чем могу быть полезен?
Евгений Ильич, — быстро заговорила Катя, — я не спала всю ночь. Я поняла, что вы плохо обо мне подумали вчера. Так все это неправда, я клянусь вам, неправда.
И Самохин с удивлением увидел, что она плачет.
Может быть, это вам покажется смешным, — говорила Катя, вытирая кожаной перчаткой слезы, — но я такой человек, что мне очень трудно жить, — вы меня слышите? — очень трудно жить, если я знаю, что кто-то думает обо мне плохо, несправедливо.