Шрифт:
Вторая причина, которая очень привлекала Кузмина к «Башне», — стремление к налаженному домашнему быту. Почти всю свою жизнь он стремился жить не в одиночестве, а в семейном — хотя всегда чужом — кругу. Жизнь с семьей сестры довольно сильно ограничивала его богемные привычки, тогда как Ивановы сами вели сходный образ жизни, в то же время заботливо устраиваемый их «ангелом-хранителем» — М. М. Замятниной. Видимо, именно это привело к тому, что Кузмин сначала перебрался в квартиру в том же доме, где жили Ивановы, а потом просто стал насельником самой «Башни», где в 1909 году ему были отведены две небольшие комнаты.
Наконец, не в последнюю очередь тяготение к Ивановым было определено обоюдной симпатией с самим Вячеславом Великолепным.
Вопрос о литературном влиянии Иванова на творчество Кузмина до сих пор является открытым, хотя поиски следов этого влияния, несомненно, должны привести к важным результатам. Вряд ли возможно говорить о прямом воздействии идей Иванова, так как слишком уж различно было мировоззрение двух поэтов и дух ивановского извода символизма должен был быть вполне чужд Кузмину. Прежде всего, очевидно, речь должна идти о сходстве интересов и обоюдном восхищении творчеством друг друга. В 1924 году Иванов, рассуждая о современном состоянии русской поэзии, заметил: «Все незначительно, всем я недоволен. Ну, скажите, кто есть в поэзии? Один Кузмин. Кузмина я люблю» [299] . О. А. Дешарт, секретарь Иванова на протяжении многих лет, писала о том, что он горячо любил Кузмина «за его безупречный художественный вкус и подлинный поэтический дар» [300] . Иванов разделял любовь Кузмина к античной литературе, высоко ценил его обширную эрудицию. Видимо, отчасти он играл роль проводника и определял поэтическое становление Кузмина в контексте литературных направлений современности. Кузмин же чувствовал к Иванову несомненное искреннее уважение, несмотря на то, что позже нередко шутил с друзьями насчет излишней учености его поэзии. Уже в 1934 году он назвал «башенный период» «одним из высших фокусов моей жизни» и так вспоминал о его хозяине: «Он был попович и классик, Вольтер и Иоанн Златоуст — оригинальнейший поэт в стиле Мюнхенской школы (Ст<ефан> Георге, Клингер, Ницше), немецкий порыв вагнеровского пошиба с немецким безвкусием, тяжеловатостью и глубиной, с эрудицией, блеском петраркизма и чуть-чуть славянской кислогадостью и ваточностью всего этого эллинизма. Из индивидуальных черт: известная бестолковость, подозрительность и доверчивость. Было и от итальянского Панталоне, и от светлой личности, но, конечно, замечательное явление. <…> не было ни одного выдающегося явления в области искусства, науки и, м<ожет> б<ыть>, даже политики, которое избежало бы пробирной палатки Башни» [301] . Именно в их общении могли точнее определиться те черты творчества Кузмина, которые прежде давали о себе знать лишь опосредованно: утратив Чичерина в качестве наставника, он обрел в этой роли Иванова. Многосторонний интерес в вопросах не только собственно литературных, но и в историко-культурных, религиозных, философских, основанный на глубоком знании предмета, делал близость к Иванову неоценимым подарком, хотя невозможно не сказать и о глубокой противоречивости кузминского отношения, чувствуемой в приведенной записи. Восхищение, внимание и приятие очень многого сменялись решительным отталкиванием и недовольством.
299
Субботин С. И.«…мои встречи с Вами нетленны…». Вячеслав Иванов в дневниках, записных книжках и письмах П. А. Журова // НЛО. 1994. №. 10. С. 228, 229.
300
Иванов В.Собрание сочинений. Брюссель, 1971. T. I. С. 128.
301
Дн-34. С. 66, 68. Обратим внимание читателей, что фраза о «пробирной палатке» отсылает не только к реальной Пробирной палате, проверявшей истинную ценность, но и к образу Козьмы Пруткова, директора Пробирной палатки и поэта.
Значительно однозначнее, причем однозначно отрицательнее было отношение Кузмина (как, впрочем, и не только Кузмина, а подавляющего большинства людей искусства) к жене Иванова. В том же дневнике он описывает ее с неприязнью и жалостью: «У Брюсова волосы подымались дыбом всякий раз, как в редакцию вносили объемистую рукопись Зиновьевского романа. <…> К тому времени, как я познакомился с Зиновьевой, ей было года сорок два. Это была крупная, громоздкая женщина с широким (пятиугольным) лицом, скуластым и истасканным, с негритянским ртом, огромными порами на коже, выкрашенными, как доска, в нежно-розовую краску, с огромными водянисто-белыми глазами среди грубо наведенных свинцово-пепельных синяков. <…> Лицо было трагическое и волшебное, Сивиллы и аэндорской пророчицы. <…> Для здравого взгляда, не говоря уже об обывателях, она представлялась каким-то чудовищем, дикарским мавзолеем. В ее комнате стояла урна, крышки от диванов и масса цветных подушек. Там она лежала, курила, читала, пела и писала на мелких бумажках без нумерации бесконечные свои романы и пьесы. <…> Когда Бакст пригласил ее завтракать, бедная раскрашенная Диотима, в плохо сшитом городском платье, при дневном свете в элегантной холостой квартире Бакста производила жалкое и плачевное впечатление» [302] . Впрочем, свою неприязнь к Зиновьевой-Аннибал Кузмин умел скрывать, а в октябре 1907 года она скоропостижно умерла.
302
Там же. С. 70, 71. Неизданный роман Зиновьевой-Аннибал «Пламенники» был отвергнут не только Брюсовым, но и Мережковским (в эпоху журнала «Новый путь», когда он мог влиять на литературную судьбу начинающего автора).
В первые годы активной литераторской и театральной жизни Кузмин постоянно подвергался искушению полностью отдаться одной из сторон своего таланта — создавать произведения легкие, изящные, но лишенные серьезного внутреннего содержания. К этому его пытались обратить и некоторые из прежних друзей. Так, прочитав рассказ С. Ауслендера «Флейты Вафила», к которому Кузмин написал стихотворение, Нувель обратился к нему с письмом: «…я должен сказать, что все эти Вафилы и прочие дафнисоподобные юноши мне немножко надоели и хочется чего-то более конкретного, ну, напр<имер>, современного студента или юнкера. Вообще удаление в глубь Александрии, римского упадка или даже XVIII-го века несколько дискредитирует современность, которая, на мой взгляд, заслуживает гораздо большего внимания и интереса. Вот почему я предпочитаю Вашу прерванную повесть и „Картонный домик“ (несмотря на „ботинку“) „Эме Лебефу“ и тому подобным романтическим удалениям от того, что сейчас, здесь, вокруг нас» (11 августа 1907 года).
За этим призывом обратиться к современности, отказавшись от изображения прошлого, таится не только желание читать о сегодняшних событиях и проблемах (между прочим, как раз в это время Кузмин обдумывал повесть «Красавец Серж» из современной жизни, которая была бы написана без оглядки на цензуру [303] ), но и стремление вообще увести Кузмина от проблем более глубоких, чем те, что могут возникнуть при пересечении истории и современности, необходимо подразумевающемся во всех его стихотворных и прозаических произведениях, действие которых отнесено в прошлое. Обстановка же на «Башне», наоборот, культивировала в творчестве Кузмина то органически присущее ему единство глубины и воздушности, свободного изящества и напряженного мироосмысления, которое замечалось в нем даже не слишком проницательными наблюдателями типа Г. И. Чулкова, писавшего: «В прошлом у него были какие-то искания, какая-то любовь к старообрядческому быту, какие-то странствия по Италии… Все это смешалось в нем, сочеталось во что-то единое. И это не было механическою смесью, а органическим единством. Как это ни странно, но старопечатный „Пролог“ и пристрастие к французскому XVIII веку, романы Достоевского [304] и мемуары Казановы, любовь к простонародной России и вкус к румянам и мушкам — все это было в Кузмине чем-то внутренне оправданным и гармоничным» [305] .
303
Попытку реконструкции этого замысла см.: Богомолов Н. А.Русская литература первой трети XX века. С. 514–532.
304
В этом случае Чулков был решительно не прав: надо было бы назвать Мельникова-Печерского или — с еще большим основанием — Лескова.
305
Чулков Г.Годы странствий. С. 180.
Меж тем Кузмин становится не просто начинающим литератором, но тем автором, за которым журналы решительно начинают охотиться. Уже после появления «Александрийских песен», еще до «Крыльев», он получает приглашение от создаваемого в Москве журнала «Перевал». Текст приглашения, посланного тогда, нам неизвестен, но весьма показательно письмо, полученное Кузминым от его приятеля, художника Н. П. Феофилактова, вернувшегося в Москву страстным поклонником «Александрийских песен» (в недатированном письме он писал: «Очень часто вспоминаю Вас и Вашу музыку, очень часто декламирую Ваши „Александрийские песни“» [306] ):
306
РНБ. Ф. 124. № 4488. Л. 3. Как видно из других писем разных корреспондентов, он должен был оформлять несостоявшееся тогда отдельное издание «Александрийских песен».
«Милостивый государь Михаил Александрович (так! — Н. Б., Дж. М.). Ясовершенно случайно узнал, что Вас хотят пригласить участвовать в новом журнале г. Соколова „Перевал“. Понимая и ценя очень Вашу индивидуальность и Ваш талант, я очень бы просил Вас не участвовать в этом журнале, потому что этот журнал социалистический и очень безвкусный и вульгарный. Пригласительное письмо участвовать в „Перевале“ Вам пришлет г. Бачинский. Извиняюсь за невежливость с общепринятой точки зрения, но я очень прошу Вас, Михаил Алексан<дрович>, не участвовать в „Перевале“. Я думаю, что с моими словами будет вполне совершенно согласен Вальтер Федорович» [307] . Тогда Кузмин отказался от участия в журнале, ибо ему, очевидно, важнее было иметь твердую поддержку «Весов» (а он вряд ли мог сомневаться, что письмо Феофилактова написано по настоянию Брюсова), но к лету 1907 года его литературное имя приобрело такой вес, что он уже мог не особенно задумываться над такими проблемами. 2 июня он фиксирует в дневнике письмо от страстного партизана «Весов» М. Ф. Ликиардопуло таким образом: «В Москве опять распри с „Руном“, собираясь выходить из которого приглашают и меня присоединиться. Что же, лишивши меня „Перевала“, хотят лишить и „Руна“?» Заявление об отказе от сотрудничества в «Руне» Кузмин подписал [308] , но довольно скоро свое участие возобновил. Заодно, воспользовавшись этим обстоятельством, он ответил согласием и на новое предложение «Перевала». 12 июля 1907 года издатель журнала С. А. Соколов (писавший под псевдонимом С. Кречетов, а в литературных кругах известный под прозвищем «Гриф») писал ему: «Радуюсь Вашему согласию участвовать в „Перевале“. Разумеется, органическоеобъединение общественного и эстетического элементов в каждой вещи, помещаемой в „Перевале“, было бы недостижимым, и часто органическое объединение на страницах „Перевала“ замещается центральной идеей „Перевала“ о единстве революционной ломки догм, на каких бы путях она ни проистекала. <…> В Вашем письме в словах о „наименьшем эротизме“ Вы угадали мои тайные желания. Желать „наименьшего эротизма“ заставляет — увы — стратегия и сознание, что круг наших читателей далеко не совпадает с кругом читателей, скажем, „Весов“» [309] .
307
Там же. Л. 2, 3. Письмо не датировано, но в письме Кузмина Сомову от 12 октября 1906 года находим фразу: «Сегодня получил несколько нелепое, но очень трогательное письмо от Феофилактова, где он просит меня не соглашаться на участие в новом журнале Грифа „Перевал“, т. к. этот журнал социалистический и безвкусный» (Кузмин-2006. С. 297).
308
Весы. 1907. № 8. С. 74.
309
РНБ. Ф. 124. № 2233. В «Перевале» был напечатан цикл стихотворений Кузмина «На фабрике», навеянный летним пребыванием в Окуловке, где он жил у сестры, и «Комедия о Алексее человеке Божьем».
Не случайно гостивший довольно продолжительное время в Москве и видевшийся с лидерами тогдашних «Весов» Нувель сообщал Кузмину: «Разумеется, все москвичи ругательски ругают петербуржцев. Вы составляете единственное счастливое исключение. Ярость направлена главным образом против Чулкова, Блока, Вяч. Иванова, Леонида Андреева, Лидию Дмитриевну (так! — Н. Б., Дж. М.)и Городецкого. Я всячески защищал Вяч. Иванова, оправдал Блока — глупостью, сам набросился на Чулкова, выругал Леон. Андреева и не пощадил Зиновьевой-Аннибал. Зато мужески отстаивал молодежь — Городецкого, Потемкина и др. Брюсов поругивает Вяч. Иванова. Но кто не говорит о нем иначе как с пеною у рта, так это Эллис. <…> Брюсов очень мил, корректен, академичен. Вас очень хвалит. Впрочем, даже Белый при чтении Вас — „отдыхает“. Белый тоже очень мил, но вести с ним продолжительную беседу — утомительно. Все время боишься: возьмет да выпрыгнет в окно. Итак, все Вас любят и всем Вы пришлись по вкусу, за исключением З. Гиппиус, Леонида Андреева, Буренина, Боцяновского и др<угих> им подобных» (письмо от 2 августа 1907 года).