Шрифт:
«Ах, как работают! Как работают!» — отвлекаясь на минуту от дум о Лукерье, мысленно воскликнул Бастрыков, видя, с каким прилежанием заняты своим делом коммунары. Он любил общий труд, пламенно верил в идею коллективной жизни и сейчас, сам того не замечая, заговорил вслух, будто с ним рядом шел кто-то другой.
— Вот попробуй подыми эту землю в одиночку! На первой же десятине живот надорвешь, за десять лет столько не сделаешь, сколько мы за месяц своротили!
Бастрыков подошел вплотную к коммунарам. Никто не удивился его возвращению, не прервал работы. Тогда он поднял руку, громко сказал:
— Соберитесь-ка, братаны, ко мне!
Его услышали не все, но те, которые услышали, передали из уст в уста дальше, и по всей поляне прокатилось:
— Кончай! Председатель к себе зовет.
Смолкли топоры, пилы, люди бросили наземь инструмент, скинули с плеч рогули и сушины, не донеся до костров. Бастрыкова окружили, недоумевая, смотрели на него и настороженно и вопросительно. Вид председателя не обещал ничего доброго: голова взлохмачена, бородка торчит клиньями, в руках — беспокойство: то лягут на грудь, то вскинутся, как крылья птицы при взмахе.
— Не все швы, братаны, прочно сшиты на нашей коммунарской рубахе, — заговорил Бастрыков. — Лопнуло в одном месте. Скажу вам — удивитесь, не поверите… Лукерья-то… Вот так устроила! Мужа не дождалась, ни мне, ни кому другому не сказалась, уплыла неведомо с кем и неведомо куда. Прихожу на кухню — ее нет, я к шалашу — и там нет. Смотрю, весь стол углем исписан. — Бастрыков на память, но не пропуская ни одного слова, передал прощальное «послание» Лукерьи. — Как прочитал я, заспешил к вам…
Бастрыков обвел взглядом собравшихся, всмотрелся в чумазые от дыма, от земли, от золы, от смолы, вспотевшие лица, в настороженные, застланные потом и усталостью глаза.
— Пожалкуем, братаны! Отменная стряпуха была!
— Ей наша коммуна что хомут с гвоздями! Грудь колет!
— Умаялась бедняга! Таку ораву попробуй накорми!
— Работы много навалил, Роман! Сам себе спуску не даешь, ну и других к земле гнешь! Поослабь вожжу!
— Что вы заныли о ней? Не от работы она! Тереха ей поперек горла пришелся… лупил ее!
— По тебе, Бастрыков, она сохла — давно заприметили! Другой бы приласкал. А ты кремень!
— Тетка у нее попадья была! В ней та же гнила закваска.
— Не бреши, Митяй! Житуха ее — нужда и слезы, слезы и нужда.
— Когда в шеренге боец падает, остальные солдаты ближе друг к дружке встают.
— Да ты что, на войне, дядя Иван?! Окстись!
— Тереха приедет, а его бабы след простыл.
Бастрыков прислушивался к говору, стараясь понять, глубока ли рана, нанесенная коммуне. Когда все выговорились и шум стал стихать, Бастрыков снова поднял руку.
— Вот что, товарищи и братаны, хочу сказать; хулить Лукерью вдогонку не стану. Старалась она. А одного старания мало. Понятие должно быть, ради чего стараешься. Тогда сколько работы ни наваливай, все ее будет мало. Призываю к понятию всех. В коммуне каждый живет ради других, а другие живут ради него. В том наша сила.
Он помолчал, взглянув в сторону женщин, сбившихся в одном месте, продолжал:
— Кто теперь на кухне встанет, ума не приложу. Может быть, ты, тетка Арина? — кивнул он на жену Ивана Солдата.
— А почему нет? Могу, Роман Захарыч! — с готовностью отозвалась женщина.
— Вот это по-нашему, по-коммунарски! — одобрил Бастрыков.
Коммунары дружной гурьбой с говором направились к тропе, продолжая обсуждать поступок Лукерьи.
Бастрыков задержался, осматривая чистину, отстал, шел сзади всех. Алешка убежал с собаками вперед, покрутился где-то на берегу, заскучав по отцу, вернулся, встретил его на тропе. Отец шел тихо-тихо, как слепой, прищуренные глаза его были устремлены куда-то вдаль, а губы чуть-чуть шевелились. Он думал о Лукерье, мысленно желая ей и счастья и успеха. Втайне он сердился на нее за то, что она унизила коммуну, но сердился без злобы, понимая, что жить и дальше по-прежнему было бы ей лихо. Грусть о Лукерье, а может быть, просто раздумье о том, какими трудными и путаными тропами ведет жизнь иного человека по земле, легла мрачной тенью на лицо Бастрыкова.
Алешка хотел спрятаться в кустах и, внезапно выпрыгнув из-за них, напугать отца. Но у Романа такой был вид, что проказничать мальчишке не захотелось. Он дождался отца на тропе, взял его за руку, пошел рядом — шаг в шаг. Алешка понимал, что отец занят какими-то своими думами, и шел молча.
— Вот, сынок, как построим дома, вспашем землю, уберем с нашего пути Порфишку, так и поедем с тобой в Томск, — после длительного молчания сказал отец.
— А зачем, тятя?
— Школу нам в коммуне открывать надо. Соберем в нее всех остяцких ребятишек. Учителя привезем.
— А жить они у нас будут?
— Дом построим. Светлый. С большими окнами.
— Вот это здорово, тятя! На рыбалку с ребятами ходить буду!
Они подошли к спуску с яра. Взглянув на столы, на дымившуюся печку-времянку, Бастрыков с затаенной надеждой подумал: «А вдруг Лукерья вернулась?» Он шел по ступенькам, вглядываясь в суетившихся людей, но нет, ее не было, лишь в памяти его горели Лукерьины золотисто-черные глаза.
Глава тринадцатая