Шрифт:
«Мыслителю» для того, чтобы мыслить, необходимо было избавиться от этой плотной твердой массы. «Идущему человеку» надо было освободиться от обступавшего его камня, чтобы образовалось пространство.
Когда в тишине мастерской появляется толпа тощих, изможденных, непомерно вытянутых тел, я понимаю, что их можно назвать «Лесом» или «Поляной». И еще подрезать. Все время выбрасывать лишнее. Устранять материю. И я понимаю, что «Птица», такая чистая, гладкая, протыкающая небо, сама по себе, самой неподвижностью своей говорит нам о том, что такое полет. Желание летать — с тех пор, как появились птицы, и до тех пор, пока будут существовать люди, охваченные стремлением «стать птицей»…
И, разумеется, я в конце концов превосходно изучил творчество Пьера Пюже (какое смешное имя!), того, кто подмигнул мне однажды ночью с высоты своего столба у входа в Школу изящных искусств. Узнал его «Милона Кротонского» и изломанного «Святого Себастьяна» из каррарского мрамора.
Время идет, год за годом. Я редко бываю в «Трех львах». Я больше не вижу свою королеву Батильду. Мама тоже держится на расстоянии, и я привыкаю смотреть на нее как на женщину, влюбленную в «кого-то», о ком я ничего не знаю.
Со временем мой убитый отец становится просто умершим отцом. И мне удается не думать о Кларе, хотя в некоторых местах мне кажется, будто ее странный взгляд остался воткнутым в тот или другой предмет.
Мне по-прежнему трудно убедить себя, что такая девушка, как Жанна, может любить такого человека, как я, а главное — предпочитать его всем остальным. Иногда я бросаю среди ночи свою подпольную работу и бегу к ней, дрожа при мысли о том, что меня вполне может заменить кто-то другой, — и неизменно изумляюсь, увидев, как рада Жанна внезапной встрече.
Черное озеро теперь всего лишь крохотная лужица на поверхности моей памяти. Моя давняя немецкая тревога ушла далеко-далеко, спрятана за сердечной мышцей. Одним словом, молодость закончилась.
Несмотря на то что в Париже и в мире происходят события, находящие во мне глубокий отклик, я уже не отвлекаюсь от камня — Доддс меня к нему приохотил. Мои инструменты — это мои щупальца, мои антенны. Я улавливаю новости в то самое мгновение, когда мой резец вгрызается в камень.
Когда мама продала помещение «Новейшей типографии» (старик Луи, который до тех пор сдавал ее в аренду, ушел на покой), мне перепала некоторая сумма денег, показавшаяся мне сказочно огромной. На эти деньги я смог, не меняя своих спартанских привычек, снять мастерскую и купить все необходимое. Сразу за Порт де Лила я нашел маленький заброшенный гараж, бетонный кубик с окном во всю стену, из которого еще не выветрились запахи отработанного масла, опилок, бензина и пыли. На заднем дворе свален металлолом, остовы машин, изъеденные ржавчиной и промытые дождями моторы, а еще старые балки и строительные материалы, которые я намерен использовать.
До бульваров рукой подать, а можно подумать, будто я в деревне. Пишу Доддсу, рассказываю ему об этой своей первой ссылке.
Металлические ворота моего гаража-мастерской открываются на серую, но неизменно оживленную площадь. Голуби, воробьи, мальчишки, рассевшиеся на скамейках, как на насестах; тут же играют в шары, а старики ведут нескончаемые разговоры. Три бара, один с табачной лавкой, старьевщик, рабочая столовая, контора перевозчика. Жизнь течет спокойно. Вдали от шума.
Обхожу свои владения: матрас на полу бывшего кабинета, доски на козлах и большой белый куб, внутри которого я собираюсь работать. Один из кабачков становится для меня столовой и гостиной, моим источником человеческого тепла. Здесь можно поболтать, можно, облокотившись о стойку, слушать радио с довеском тонких рассуждений невылезающих отсюда пьянчуг. Хозяйка меня балует. Иногда она присылает мне с Долорес, подавальщицей, кастрюлю с чем-нибудь, что сама состряпала, накрыв сверху тарелкой, чтобы не остыло. Вечером я ставлю всем выпивку.
В этот же кабачок Жанна может мне позвонить, когда ей вздумается.
— У меня два выходных, могу тебя навестить, если хочешь. Тебе хорошо работается?
Она приходит, и некоторое время мы живем вместе в этой бетонной скорлупке. Когда солнце потоком льется через стеклянную стену, светлые волосы Жанны озаряют мастерскую. Она смотрит, как я работаю, иногда всерьез помогает. Водитель грузовика из конторы перевозчика доставляет мне глыбы необработанного камня. Я использую оставшиеся в гараже домкрат, тали и шкивы.
Как-то я пересекаю площадь, неся на руках, словно чудовищного младенца, тяжелую деревянную статую, которую только что вырезал из балки, почерневшей от времени и гудрона. Мое появление с этой смутно человекообразной фигурой не проходит незамеченным. У статуи обвисшие плечи, словно упавшие крылья, голова опущена, длинные тонкие руки прижаты к туловищу, кисти спрятаны в карманы, размещенные почти у щиколоток… Сгусток тьмы, воплощающий подавленность, но и полнейшее и неизменное безразличие ко всему. Ставлю фигуру в угол. Она возвышается над нами.
Завсегдатаи, разинув рты и не донеся до них стаканы, хохочут:
— Это что такое? Это кто такой?
— Это «Одиночество». Так что оставьте его в покое!
Они еще пуще веселятся. Основательно набравшийся старик с распухшим носом ласково похлопывает статую по животу и поднимает стакан:
— За одиночество!
Все чокаются и пьют.
Другой пьяница, смуглый и никогда не снимающий берета, отваживается погладить задницу черного дерева.
— За одиночество!