Шрифт:
Левого уха у деда нет. Лишился он его, осталась лишь зарубочка, как сучок, да круглая дырка. Зато правое украшено тяжелой серьгой, а она, та серьга, как подкова; рассыпаны по ней звезды-клепки, и вспыхивают они лучиками на солнце. Об этой серьге-подкове дед рассказывал предание, как добыли и как владели ею деды-прадеды, что переходила она из уха в ухо и как получали ее самые отчаянные и крутые сыновья. Подкова в чеканке своей гляделась совсем не русской, а оставалась заморской, королевской, отнятой во время набега.
Соломкой можно залезть деду в рот, провести быстренько, будто муха пробежала по губам, и тогда дед вздрагивает целиком, всем телом и наотмашь бьет по назойливой насекомой.
— Так тебя перетак! — покойно басит Никанор. — Бей себе рожу, Нерчинск!
Потом звякнула щеколда, по двору пробежала мама, опаздывает она на работу. Хлопнула дверь, фыркнул конь, отец прыгнул в седло, и Буран враз, прямо от крыльца, взял в галоп.
Часов в семь опухший ото сна дед поднимается и стаскивает вниз Никанора, толстощекого, кудрявого дядю в сажень ростом. Никанор кулем лежит на земле, засупоненный веревкой по рукам и ногам. Лежит Никанор, помаргивает, поджидает деда, пока тот подпояшется, застегнет штаны и вдоволь наскребется по ребрам. Глазки у Никанора светлые-светлые, по-детски сонные, добрые и совсем не хитрые, и рот его толстогубый, мягкий и тоже добрый; голова большая, а шея бычья. Дед развязывает ему руки, распутывает веревку с ног, шумно зевает и жмурится. Хриповатым баском он приказывает: сей секунд, вихорем, умыться, прибраться, позавтракать и отправиться с ним в село, в правление.
— Там тебя посадят в подвал, пущай крысам — корм. Собрание соберут, и обчество тебя осудит всенародно. Мойся!
Никанор ощупал свои руки, потер те места, где веревка врезалась, пропечаталась, поднял их вверх, потом кинул в стороны, помотал ногами, упал на землю, кататься начал. А потом от радости, что на свободе, что такое легкое утро, начал бегать по двору, гоняться за клушкой. Схватил Никанор топор, грохнул по обрубку и враз развалил его надвое. И загоготал, здоровенный и рыжий. Выглянула бабка Дарья, перекрестилась и скрылась в доме.
Посреди двора, в тени под вишней, в ромашковой заросли, присел колодезный сруб. Смотрит из-под козырька, и покрыт он мхом. Все дни, какое бы ни было солнце, во мху проступали росинки тяжелым жемчугом. Над колодцем наклонился журавль — длинный гладкий шест с двумя колесами от плуга. Вода в колодце мягкая, легкая, стынут от нее зубы. Бабы деревенские набирают ее в бутылки вместо «святой» — не гниет вода. А у крыльца, среди вьюнка и мальвы, среди лозы и хмеля, на проволоке покачивается литой медный рукомойник с двумя носиками. Колышется рукомойник, отскакивает, осыпаются с него солнечные лучи, льется из носиков вода. Дед протягивает руки, и струйка, разбиваясь, исчезает в цветах.
— Добро! — крякает дед и стаскивает с себя рубаху. — Слей-ка мне на спину, милок! — Из ведра я обливаю деда. Опрокидываю одно, второе, третье. Никанор не успевает вытаскивать воду из колодца. Спина у деда подгорела на солнце, шелушится слегка, смуглая такая, бугристая. Правое плечо синевато режется швом, и на левом змеится шрам и заползает на грудь, а по спине рассыпаны дырки, бугорки, заплатки — дед весь истыканный, изрубцованный.
— Слей-ка еще маненько… — просит дед и фыркает, отплевывается, кряхтит и гогочет, трет себе грудь, и упруго скрипит у него кожа.
— Ты, Захар Васильич, окати-ка меня, — нагибается Никанор, и дед с шумом выливает на него ведро. Никанор тоненько, по-бабьи, вскрикивает. Дед опрокидывает второе. Никанор розовеет, будто просвечивает, через белую, молочную свою кожу.
— Вода у тебя — чистый лед — выстукивает зубами Никанор.
Во двор из дому давно уже вышла бабка Дарья, стоит она молчаливо, держит в руках полотенце и чистую рубаху.
— Доброго утра вам, Захар Васильевич!
— Будь здорова, Дарья Кирилловна! — и полотенцем насухо вытирает грудь и плечи.
— Доброго дня, Никанор! Заходите в избу, — приглашает бабка. — Выспался, Никанор?
Бабка догадывается, что Никанор здесь не по своей воле, но спрашивать деда не смеет — хмурый он, еще сонный.
В горнице прохладно, у бабки уже собран стол. У деда нет аппетита, он поел только шей да каши с салом, мяса да немного картошки, выпил бражки две кружки, вздохнул о чем-то грустно, погрыз луковку.
— Чарочку примешь ли? — затормошилась бабка. Дед кивнул. Бабка из-под печки, из тряпок достала бутыль, нацедила в кружки. — Приболел, что ли?
Самогонка тоже не развеселила деда.?
— Где внуки шастают?
— Отправила их к Анфисе. Приболела я тут, Захарушка. Все на работе, Василий только ночевать прибегает, Анна, та вовсе чуть свет на ферму. Все хозяйство рушится, Захарушка. Ты как в лес уйдешь и недели носу не кажешь!
— Говори мне по порядку, — буркнул дед.
— Помидору подняла, огурец в горечь пошел — воды ему мало, с табаком твоим замаялась. Цвет с него надо обирать. Ягнят и боровка холостить надо. Жеребенок совсем в руки не дается.