Шрифт:
И вдруг, как ему почудилось, стал заваливаться набок, стена с пейзажами шатнулась, поплыла куда-то вбок… Он испугался, но еще больше испугался, когда понял, что это медленно открывается дверь в стене и оттуда, из дверного проема, выходит женщина в длиннополом, белом, тяжелом купальном халате, держа в руках поднос… Распущенные волосы…
— Это что такое? Откуда вы? — спрашивает он, ничего не понимая. — Ты откуда?
— Я могла бы войти и оттуда, — с улыбкой отвечает Жанна Николаевна, кивая куда-то в угол, за диван, на котором сидит ошеломленный Сухоруков, слыша, как сердце частит в груди.
В углу тоже едва заметная, такая же дощатая, некрашеная, как и медвяно-коричневые стены, узенькая дверь, на которой тоже висит пейзаж: темные елки на последнем снегу.
— Я прохожу сквозь стены, — певуче говорит счастливая Жан, шутливо объясняя свое неожиданное появление.
А Сухорукову и в самом деле страшно смотреть на нее, будто она и не думает шутить.
— Да, — говорит он, чувствуя себя неважно. — День чудес! — Тошнота усиливается, и голова забита шуршащим мусором.
Ему даже не хочется встать и посмотреть, откуда она пришла. На подносе винегрет в глубоких керамических посудинках, желтые лепестки сыра, хлеб, вчерашняя бутылка с коньяком. Это как раз то, что сейчас ему просто необходимо, он с жадностью думает, что коньяка маловато. Слишком трезвый какой-то день, слишком трезвые чувства и дела…
— Ну и ну! — говорит он, бодрясь. — Она у тебя бездонная. Я ведь вчера откушал, и чтоб после меня не показалось донышко? Позор на мою голову. Может быть, ты колдунья?
— Может быть, и так, — отвечает Жан. Складки на ее халате волнуются, плывут бледно-голубые махровые узоры… Она садится в кресло, откидываясь на высокую спинку, кивает на поднос. — Ухаживай за мной, — говорит она в счастливом изнеможении.
Рядом с креслом тумбочка, старая, с облезлой фанеровкой, а на тумбочке журнал и фарфоровый ночник — ушастенькая белая сова.
— Что с тобой? — слышит Сухоруков голос женщины, ослушаться которую он уже не смеет. — Почему ты закрыл глаза? Голова?
А он закрыл глаза, потому что разбегающееся, мерцающее сияние появилось вдруг в периферийных зонах зрительного поля, которое не исчезло, когда он закрыл глаза, а стало как будто еще сильнее сиять и искриться.
— Все в порядке. Барахлит одна системна. Чепуха! — задумчиво говорит Сухоруков, открыв глаза и замечая, как сияющий этот круг сужает пространство перед широко раскрытыми глазами. С ним было однажды такое, он сидел на конференции в зале, освещенном большой люстрой, слушал чье-то выступление, и вдруг подкралось напугавшее его тогда сияние. В тот раз он охладил виски водой, и искрение постепенно прошло. Он тогда понял, что это случилось от переутомления. Теперь, наверное, тоже. Глаза как будто горели, подожженные разлетающимися в стороны искрами. — Перегрелся один приборчик, — повторяет он бодреньким тоном. — Надо бы охладить. Где у тебя вода? Внизу?
Он сидит в искрящемся мире, потрясенный всем, что случилось, и, забыв о Катьке, будто ее и не было никогда, чувствует себя летящим с бешеной космической скоростью в плотных слоях неземной какой-то атмосферы, от столкновения с которой обшивка его начинает гореть.
Жанна Николаевна сбегала вниз, сует ему в руки тонкий стакан с голубой холодной водой. Он льет мягкую эту воду на ладонь, прикладывает мокрую ладонь к вискам и ко лбу, к глазам, жжение в которых настолько сильно, что грозит аварией.
— У меня эта системна, — с ухмылкой говорит Сухоруков, — начинает барахлить в самые неподходящие моменты. Вроде бы рассчитана на перегрузки. Кстати, ты слышала, как теперь называют страх? Нет? Говорят: эмоциональные перегрузки… Совсем не страшно, хотя и длинновато, может быть. Надо же, залил тебе пол… Вот такая у меня реакция на просьбу поухаживать… Придется все-таки заняться тебе, — говорит он, вытирая лицо платком. — У тебя это лучше получится… Все знаменитые шеф-повары мужчины, но когда меня кормит мужчина, я с этим не соглашаюсь. Из женских рук вкуснее.
— Тебе надо отдохнуть, — шепчет ему Жанна. — Ты устал.
— Да? Приятно слышать, — откликается Сухоруков. — Мне еще никто не говорил, что я устал. Оказывается, это приятней слышать, чем «давай, давай». Ты все знаешь, — задумчиво говорит он, вглядываясь в лицо этой женщины, которая на корточках сидит перед ним, положив руки на острые его, костистые колени. — Все знаешь…
— Ты очень несовременный, — слышит он ее ласкающий голос, и почему-то ему тоже приятно это слышать, хотя он и сопротивляется.