Шрифт:
А тут вдруг все устроилось как бы само собой.
Однако у Генки уже пропала охота к учебе, и это было не очень хорошо. С переездом на новую квартиру Генку приняли в другую школу и определили в группу продленного дня. Но там было что-то неладно, что-то не так, как следовало бы, — Генка уходил из группы раньше положенного времени и, в ожидания матери, слонялся по улицам либо сидел на крыльце и таращил свои маленькие, светлые, как у матери, глаза на божий мир, который жил своей малопонятной жизнью. Когда приходила мать с Зойкой, Генка ел картофельный суп, пил пустой чай и садился за уроки, возясь с ними допоздна. Мать занималась своими делами, то и дело поглядывая на сына, и для порядка покрикивала на него. А что она понимала в Генкиных уроках? Кричать-то может всякий, и в крике ли дело, если в голову Генке ничего не лезло?.. И он понемногу научился делать вид, что занят уроками…
Кто знает, какую роль во всей дальнейшей судьбе Генки сыграли именно эти месяцы и дни, когда Фрося думала, что Генка делает уроки, а он только посматривал на часы, дотягивая до того времени, когда мать, зевнув, говорила устало: «Ну вот и еще день прошел, слава богу! Ложись спать, что ли, Генка!» Кто знает, какую роль в дальнейшей судьбе Генки сыграло то, что он сам для себя открыл возможность «волынить», а не работать, открыл то, что когда-то французские крестьяне назвали саботажем… Пройдет много дней, пока Генка услышит это слово и поймет его значение, а между тем именно сейчас складывается его сознание и идет в его мозгу деятельная работа, в которой всякая мелочь имеет свой смысл и значение…
Мир необыкновенно интересен! Можно часами наблюдать жизнь, не принимая участия в том, что происходит вокруг, притаившись как мышь и только переводя глаза из стороны в сторону — всегда в поле зрения попадет что-нибудь! А мысли тем временем — неторопливые, неясные, одна за другой, часто не задевая друг друга, словно оторванные не только друг от друга, но и от сознания, — текут и текут, будто ручеек весной. Генка любит это состояние спокойного безделья. Он способен долго-долго сидеть на крыльце своего нового дома и разглядывать этот интересный мир.
…Вот медленно поднимается вверх — все выше и выше — и становится едва видимым из-за туманной дымки в вышине огромный аэростат воздушного заграждения. Они всегда висят в воздухе над городом. Сколько помнит себя Генка, он всегда видел их. Один к другому, чуть заметно меняя свое положение от течения воздушных потоков, они образуют защиту города от авиации противника. Как ни мал Генка, он знает эти слова, которые вошли в его сознание почти одновременно со словами «мама», «папа», «есть», «спать», «пить». Противник — это немцы, Генка видит их на фотографиях в журналах: они небритые, на них надето какое-то рванье, какие-то немыслимые обутки, плетенные из соломы, а головы укутаны женскими шалями. Страшные, они издеваются над русскими. Генка привык уже и к другим фотографиям — фотографиям, на которых изображены горы трупов в самых странных позах, часто голые, со скрюченными руками и ногами. Это русские, которых убили немцы. Генка рассматривает эти фотографии без страха и уже без любопытства. Мертвые, когда их так много, уже не страшны, когда они лежат вот так, штабелями, походят не на людей, а на дрова, на лом… В кино немцы изображаются по-другому: они ходят странно выпрямившись, то и дело вскидывают одну руку вверх и лают: «Хайль!» На русских они только кричат или пытают их, они стреляют без раздумья, на них нарядная, только слишком тесная, военная форма, они ездят только на мотоциклах с пулеметами и на бронированных вездеходах, они «сеют ужас и смерть», как запомнилось Генке. Но как бы они ни были жестоки и страшны, красноармейцы их всегда бьют, и тогда немцы становятся такими — задрипанными, несчастными военнопленными фрицами… Но немцы далеко, Генка знает, что до фронта очень далеко и что город, в котором он живет, находится «в глубоком тылу». Однако и здесь, где-то неподалеку, находится противник. Это японцы. Какие они, Генка даже не знает, так как никогда не видел ни самих японцев, ни картинок, изображающих японцев. Это потому, что у нас с ними договор о ненападении и мы не позволяем себе ничего говорить о тех людях, с которыми у нас договор. Но японцы находятся в союзе с фрицами, и очень может быть, что они на нас нападут, для того чтобы помочь своему союзнику Гитлеру, которому приходится туго на советско-германском фронте… Воздушная защита города не от немцев, которые сюда не долетят, а от японцев, которые убивали наших людей на Дальнем Востоке, во время интервенции, и вообще стоят того, чтобы им дать как следует…
Вот по улице идет женщина с авоськами — это такая сетка для продуктов. Ее берут на всякий случай, выходя из дому, — авось где-нибудь что-нибудь будут давать. А как это — дают? Кому и что? Тем, у кого есть карточки! Правда, недостаточно предъявить карточку и дать вырезать из нее талон на этот день, — надо еще и деньги заплатить, для того чтобы получить то, что «дают» — хлеб, керосин, сахар, ботинки. А денег всегда не хватает… потому, что есть еще базар, где можно что-то получить без карточек, но очень дорого… Как все это сложно!
При виде женщин, идущих из хлебного магазина, у Генки начинает бурчать в животе. Он всегда хочет есть. Это очень странное ощущение. Будто кто-то тянет за кишки. От этого как-то странно слабеет под коленками, ничего не хочется делать, клонит в сон, а если вспомнишь о чем-нибудь съестном, то тягучая слюна тотчас же заполняет весь рот. Генка звучно сглатывает ее, еще и еще раз…
Увлекшись этим занятием, он не слышит, как отворяется дверь на лестницу и из квартиры выходит сынишка Вихровых, маленький Игорь. Он едва-едва начинает говорить. У него кривые, рахитичные ножки, выпуклый лоб и внимательные серые глаза. Генка знает, что когда Игорь родился, то чуть не умер от истощения, и мать, которую Игорь зовет «мама Галя», не один раз давала ему свою кровь. Интересно, как это так — давать свою кровь? Генка знает, как кормят детей, грудью — так мать кормила Зойку. Но у матери из соска текло белое-белое молоко. А у матери Игоря? Кровь? На минуту Генке делается страшно. Однако Игорь не дает ему задержаться на этой мысли. Он спрашивает, внимательно глядя на Генку и следя за тем, как Генка что-то глотает:
— Что ты ешь, Гена?
Генке стыдно сознаться, что он глотал слюни, и он говорит важно, тоном сытого человека:
— Хлеб ем.
— А еще что?
— Сахар, — отвечает Генка, который уже не в силах остановиться, очень ясно представляет себе все те вкусные вещи, которые приходилось ему едать. — Колбасу!
— Колбасу! — повторяет Игорь, и в глазах его появляется какое-то новое выражение. — А еще что?
— Балык! — говорит Генка. — Шаньги! Пирожное! — Генка даже захлебывается от собственной дерзости. — Ты когда-нибудь ел пирожное?
— А какое оно? — спрашивает Игорь.
— Вкусное! — отвечает Генка. — С цветочками, понимаешь? Во рту тает! Ох, до чего же вкусное! Я, понимаешь, могу сто штук за один раз съесть! Я могу…
Игорь родился во второй год войны, когда все жизненные радости уже были нормированы. Он даже не знает толком вкуса молока, так как у мамы Гали пропало молоко сразу после того, как Игорь родился, и она была очень плоха, стеклянная бутылочка с мутноватой питательной смесью ему больше знакома, чем грудь матери. Он и сейчас получает молока не вволю. Конечно, он не знает, что такое пирожное, но, глядя на Генку, который, вдохновленный собственной ложью, весь раскраснелся и облизывает губы, Игорь вдруг ощущает мучительное желание попробовать то, о чем говорит Генка. Только попробовать…