Шрифт:
Что же касается маргиналий, сделанных пригрезившимися во сне иероглифами, авторство которых библиотекари приписывали мне, то я мог попросту почерпнуть поверхностные сведения об этих языках во время моего смещенного состояния; иероглифы же, без сомнения, срисовались моей фантазией с описаний в старинных легендах и со временем вошли в мои сны. Я было пытался удостоверить некоторые моменты, заводя разговоры с видными принципалами тайных обществ, но так и не преуспел в завязывании нужных контактов.
Временами параллелизм столь многих случаев заболевания в столь удаленные друг от друга эпохи, как и вначале, продолжал тревожить меня, но, с другой стороны, рассуждал я, как возбудитель фантазий, народное предание в прошлом, в отличие от настоящего, имело всеобщий характер.
Вероятно, другие жертвы болезни, подобной моей, искони знали сказания, в которые я был посвящен лишь в смещенном состоянии. Когда эти другие теряли память, они отождествляли себя с обиходными персонажами своей мифологии — сказочными захватчиками, по преданию замещающими в человеке сознание, — и посему отправлялись на поиски знания, которое думали взять с собой в вымышленное прошлое нелюдей.
Затем, когда к ним возвращалась память, ассоциативный процесс шел в обратном порядке, и они считали себя недавними узниками, вместо прежних захватчиков. Отсюда и сновидения и псевдовоспоминания, воспроизводящие устойчивую мифологическую модель.
Несмотря на кажущуюся громоздкость этих объяснений, они в конце концов потеснили собой все прочие — в основном по причине слабости всех контртеорий. Да и многие выдающиеся психологи и антропологи постепенно согласились со мной.
Чем больше я размышлял, тем более убедительный вид обретали мои рассуждения; пока я не возвел наконец поистине крепкий бастион против видений и ощущений, которые все еще осаждали меня. Допустим, я и видел по ночам странные вещи. Это было всего лишь то, о чем я слышал или читал. Допустим, у меня и были необъяснимые антипатии, предчувствия и псевдовоспоминания. И это только отголоски мифов, усвоенных мною в смещенном состоянии. Что бы ни привиделось мне во сне, что бы ни примерещилось, ничто не могло иметь никакого реального значения.
Черпая силы в этой философии, я достиг немалой уравновешенности, даже несмотря на то, что видения — именно видения, а не отвлеченные общие впечатления — посещали меня все чаще и тревожили своими все большими подробностями. В 1922 году я почувствовал себя в состоянии снова справляться с постоянной работой и нашел практическое применение недавно обретенным знаниям, приняв пост преподавателя психологии в университете.
Мое прежнее место на кафедре политической экономии давно было занято достойным коллегой — да и методика преподавания экономических дисциплин, помимо того, сильнейшим образом изменилась со времен моей молодости. В этот период мой сын только еще приступал к своей диссертации, принесшей ему профессорское звание, и мы много работали вместе.
Однако я дальше продолжал вести кропотливые записи сновидений, которые так густо и осязаемо теснились вокруг меня. Подобные записи, рассуждал я, представляют неподдельную ценность как психологический документ. Обрывочные видения все еще походили, проклятым образом, на воспоминания, но я сопротивлялся сему ощущению с немалой долей успеха.
В записях я трактовал химеры как реально виденное, но во все остальные минуты отмахивался от них как от возможных тенет всенощных иллюзий. Я никогда не затрагивал подобных предметов в обыденных разговорах, но слушок просочился, как тому и положено, и каких только пересудов не вызвал, касательно моего душевного здоровья. Забавно помыслить, что эти пересуды ходили только среди обывателей, не встретив поборников среди врачей или психологов.
Я упомяну здесь лишь о нескольких из моих визий после 1914 года, поскольку в распоряжении серьезного исследования есть более полные сообщения и отчеты. Очевидно, что со временем странное торможение несколько пошло на убыль, ибо мои видения обрели куда больший простор. Ничем иным, однако, кроме разрозненных фрагментов без видимой четкой мотивации, они так и не стали.
Казалось, в снах я раз от разу скитался все свободней. Через множество удивительных зданий из камня я прошествовал, перебираясь из одного в другое левиафановскими коридорами. Иногда, на самом нижнем уровне, мне попадались те гигантские, запечатанные железами люки, от которых исходила сильная эманация страха и заповеданности.
Я видел огромные мозаичные пруды и целые залы удивительных и необъяснимых приспособлений мириад сортов. И колоссальные пещеры с изощренными механизмами, абсолютно чуждые моему пониманию и по своему назначению, и по внешнему виду; производимый ими звук стал мне внятен лишь после долгих лет сновидчества. К сему можно заметить, что зрение и слух — единственные дары чувств, которыми когда-либо я пользовался в мире видений.
Сущий ужас начался в мае 1914 года, когда я впервые увидел живых существ. Это случилось раньше, чем в моих штудиях мне открылось то, чего — беря во внимание истории болезни и мифы — следовало ожидать. По мере того как ментальные барьеры рушились, в разных местах — в зданиях и на улицах — я стал прозревать огромные скопления разреженного пара.
Неотвратимо они обретали отчетливость и плотность, пока наконец с пугающей легкостью я не смог проследить их чудовищных очертаний. Это были, мне чудилось, громадные радужно-переливчатые конусы, около десяти футов высотой и десяти шириной у основания, из какой-то складчатой, чешуйчатой субстанции. Из вершины выдавались четыре гибкие округлые конечности, каждая в фут толщиной и такие же складчатые, как и сами конусы.
Иногда эти члены сокращались почти до полного исчезновения, иногда же растягивались на любое расстояние в пределах десяти футов. На концах двух из них имелись огромные когти, или клещи. На третьем было три красных, с раструбом, отростка. Четвертый заканчивался неправильной формы желтоватой сферой около двух футов в диаметре и с тремя огромными темными глазницами, расположенными по центральной окружности.