Шрифт:
О юношеском увлечении Константином вспоминает в «Былом и думах» и сам Герцен, также отмечая б ольшую по сравнению с Николаем «народность» Константина Павловича: «Несмотря на то, что политические мечты занимали меня день и ночь, понятия мои не отличались особенной проницательностью; они были до того сбивчивы, что я воображал в самом деле, что петербургское возмущение имело, между прочим, целию посадить на трон цесаревича, ограничив его власть. Отсюда целый год поклонения этому чудаку. Он был тогда народнее Николая; отчего, не понимаю, но массы, для которых он никакого добра не сделал, и солдаты, для которых он делал один вред, любили его» {460} .
Герцен признается, что на некоторое время Константин стал для них с Огаревым символом оппозиции существующему консервативному правительству, именно это и побудило мальчиков решиться «действовать в пользу цесаревича Константина» {461} . Герцен рассказывает о своих отроческих пристрастиях с явной иронией, между тем вера в оппозиционность Константина имела под собой некоторую реальную почву.
Мы уже упоминали о добром отношении цесаревича к образцовому офицеру, но не слишком благонадежному гражданину майору Валериану Лукасинскому, которого Константин выгораживал, пока мог. Хорошо известна симпатия Константина Павловича и к Михаилу Лунину, когда-то принявшему вызов великого князя на дуэль и сердечно любимому цесаревичем за мужество и блестящую службу. В 1822—1825 годах Лунин служил в Слуцке и Варшаве под непосредственным начальством Константина. Некоторое время покровительство цесаревича уберегало его от неминуемого ареста — Константин даже отправил Опочинину отдельное письмо о Лунине, предназначенное для доклада Николаю и написанное только для того, чтобы уберечь любимца от неприятностей. «Не для оправдания сего подполковника Лунина, но единственно потому что его императорскому величеству благоугодно, чтоб я говорил правду и открывался перед его величеством со всем моим чистосердечием, не могу я не обратить внимания на положение оного Лунина. Статься может, что он, находясь в неудовольствии против правительства, мог что-либо насчет этого говорить, как это случается не с одним им, — даже его императорское величество изволит припомнить, что мы даже иногда, между собой, сгоряча, не обдумавшись, бывали в подобных случаях не всегда умеренными; но это еще не означает какого-либо вредного направления. Винить его в том, что он знал о тайном обществе и не донес тогда правительству, хотя можно, но надобно принять в соображение и то, что в оное, как теперь открылось, столько входило двоюродных и троюродных братьев и других родственников его… Он, Лунин, отстав в 1821 году от тайного общества и служа в Литовской уланской дивизии и, наконец, здесь, не имел уже с вышеописанными своими братьями и родственниками никаких сношений по тайному обществу; но они, вероятно, оговаривают его из злости, для того, чтобы запутать и очернить за то, что отстал» {462} . Письмо датировано 26 января 1826 года, на нем осталась великодушная резолюция Николая: «Никакой надобности нет. Здесь он не принесет пользы, там может быть полезен».
Спустя три месяца, в апреле 1826 года, когда вскрылись новые обстоятельства, приказ об аресте Лунина все-таки был получен. Убежденный в благородстве своего подчиненного, великий князь позволил ему уехать на недельную охоту. «Я знаю, Лунин не захочет бежать», — сказал Константин Павлович в ответ на упрек Куруты и не ошибся {463} . Одно ли безмерное доверие блестящему офицеру или еще и надежда на его побег руководили цесаревичем, мы не знаем. Но исключать того, что Константин таким образом давал Лунину шанс, нельзя. Тем более что, по другим сведениям, цесаревич вручил Лунину заграничный паспорт, чтобы тот бежал, но Лунин вернул паспорт со словами: «Я разделял с товарищами их убеждения, разделю и наказание» {464} .
Судя по всему, Лунин не знал, что Пестель готовил ему роль главы «обреченной когорты», небольшой группы заговорщиков, которая должна была обезвредить или уничтожить императора и великого князя Константина, после чего пожертвовать собой и отмежеваться от тайного общества. Это помогло бы сохранить добрую репутацию декабристов в глазах широкой русской общественности, по-прежнему питавшей к царской семье сентиментальные чувства. Судьба уберегла его от сомнительной роли {465} , и, похоже, Лунин всегда сохранял к цесаревичу глубокую симпатию. Во всяком случае, узнав о смерти Константина Павловича, Лунин, находившийся в то время в ссылке, поручил своей матери в знак благодарности цесаревичу заказать о покойном поминальную службу в Риме.
Случай с Луниным не единственный. Константин вообще любил, когда под его начальство поступали опальные офицеры, некоторые даже пользовались этим и избегали тюрьмы или ссылки {466} . Известно, что Константин Павлович желал также и оправдания декабриста Владимира Федосеевича Раевского. Правда, заступничество его осталось безуспешно — по настоянию Дибича Раевский был лишен всех гражданских прав и сослан в Иркутск {467} , хотя, подобно Лунину, не принимал в восстании непосредственного участия.
Но быть может, Константин делался заступником неугодных офицеров не только по любви к ним или потому, что ему нравилось выглядеть великодушным «отцом солдатов», но и из-за тайной конфронтации с Николаем, из желания лишний раз продемонстрировать свою независимость от «братца».
«Я ОТПЕТ!»
Следствие над декабристами длилось без малого полгода. Кипы исписанных бумаг, реки покаянных и отчаянных слез подследственных, одно самоубийство, горы сожженных в день казни эполет и мундиров, кучи обломков сломанных над головами осужденных шпаг. Пятеро повешенных, более 120 сосланных в Сибирь и на Кавказ. Казнь над «злоумышленниками» состоялась 13 июля 1826 года в Петропавловской крепости. На следующий день на Сенатской площади в походной церкви были совершены, как выразился Николай в письме цесаревичу, «искупительное богослужение за упокоение душ тех, которые погибли в день 14-го декабря» {468} , а затем и благодарственный, «очистительный» молебен, в конце которого митрополит окропил собравшиеся войска святой водой. Повешенных на Сенатской площади не поминали — их отпел в Казанском соборе протоиерей Петр Мысловский, навещавший осужденных в тюрьме и до последней минуты надеявшийся, что государь проявит милость. В этом он уверял и своих подопечных, к которым успел проникнуться искренним сочувствием.
После того как с самыми отъявленными злоумышленниками было покончено и мятежники, оставшиеся в живых, отправились в ссылки, Николай переехал в Москву для подготовки к коронации.
«За несколько дней до торжества по улицам начали разъезжать герольды в своих богатых нарядах, останавливались на площадях, на перекрестках, трубили в трубы, читали повестку и раздавали печатные объявления о дне коронования» {469} . И снова в воздухе повисла тревога — приедет ли цесаревич в Москву на сей раз? В дни междуцарствия он отказывался «собственноручно» возводить брата на престол — а теперь? Вновь поднялись толки, смутные разговоры, рождались новые грезы об «императоре Константине» {470} . Лишь сам герой всех домыслов и фантазий мог усмирить этот тихий, но явственно различимый ропот (да уж не прячут ли его от нас?), рассеять последние сомнения, подтвердить, что отречение от престола было добровольным. Для этого ему нужно было просто приехать из Варшавы. У Константина появился последний шанс протянуть Николаю руку.
После 14 декабря отношения братьев уже не могли быть простыми. «Я нахожу, что положение ваше и братца вашего неестественно; история ничего подобного нам не представляет, следовательно, и обоюдные ваши отношения должны быть неестественны» {471} , — справедливо замечал Константину его близкий приятель Федор Опочинин. Цесаревич не приехал в Санкт-Петербург в дни междуцарствия, не приехал, несмотря на почти слезные мольбы брата. Кровь, пролившаяся 14 декабря, лежала и на его совести — не важно, что сам Константин не хотел этого признать. Он не пожелал помочь младшему брату ни одним движением, оставил его в одиночестве, в сущности предал. У Николая были все основания относиться к Константину более чем сдержанно.