Шрифт:
— Едем же, Хемет. Ведь закоченеешь! — сказал он опять, но Хемет ничего не ответил и двинул лошадь знакомой дорогой в сторону Маленького Города.
Сын по-прежнему лежал спиной к передку саней, только сполз немного, будто бы устроился поудобней, голова его была запрокинута назад и набок, и то выражение ликования, которое не сходило с его лица во время боя, так и осталось, но тогда он словно не замечал присутствия отца, а теперь будто все ликование, всю радость обращал к отцу. И краска все не меркла на его лице.
Они ехали очень медленно, шагом совершенно пустой среди белого поля дорогой. И не было в Хемете того чувства дороги, которое всегда жило в нем, оно исчезло тогда, когда он увидел уходящие глаза мальчонки.
Через несколько дней Каромцев увидел в окно, как подъехал на лошади Хемет, привязал ее на обычном месте и направился к крыльцу.
Он вошел без стука, стал у двери, стащил с головы шапку и, поправив на макушке тюбетейку, сказал:
— Здравствуй, Михайла.
Каромцев пошел к нему, прикачивая левой рукой правую, толсто спеленатую бинтами.
— Здравствуй, — сказал он. — Я ждал тебя.
На лице Хемета отразилось спокойное удовлетворение.
— Я ждал тебя, — смущенно повторил Каромцев и слишком поспешно стал доставать планшет, а из планшета — сложенную вчетверо бумагу. — Я вот бумагу тебе написал. Все как положено, печать стоит…
— Какая бумага? — спросил Хемет.
— Что ты… участвовал в бою. В общем, если тебя, может быть, спросят…
— Кому я ее покажу, бумагу? — спросил Хемет, и в его голосе не было ни обиды, ни удивления, а только непонимание: кому надо показывать бумагу и кому это может прийти в голову спросить у него бумагу? Наконец что-то ему стало как будто понятно.
Он сказал:
— Разве ты забудешь?
— Не забуду, Хемет, — с чувством сказал Каромцев и, подойдя к нему, тронул его плечо.
— А бумагу все же возьми, — добавил Каромцев голосом уже обычным — и добрым, и властным.
Хемет взял, постоял с минуту, не глядя ни на бумагу, ни на комиссара, а глядя в окно, за которым играло яркое, безмятежное сияние на снегах, потом извлек из кармана кисет и, развязав его, сунул туда бумагу и, опять завязав, положил в карман.
— Теперь я пойду, — сказал он.
Каромцев сказал:
— Ездить мне пока нельзя, а тебе еще придется…
— Теперь я пойду, — повторил Хемет и надел шапку, завязав у горла наушники. — Выздоравливай, — сказал он.
Вечером в испанском доме
1
— Идем, — сказал я собаке. — Кого нам бояться?
И никто из гостей, шастающих по задворью, даже не взглянул на нас, и сквозь чащу картофельной ботвы проломились мы к лазу в заборе. Лаз был укромен и мал: пролезет ли собака? Длинно вытягиваясь, она проскользнула, а там и я пролез — и потрусили рядышком по твердо прибитой коричневой дорожке кривого переулка.
Это была рослая серая овчарка с вогнутой, как седло, широкой хребтиной. Два дня назад привел ее во двор дядя Харис, будущий, или теперь уже настоящий, муж тети Марвы, сидящий сейчас в нижнем этаже нашего большого дома, где совсем ведь недавно ладно и мирно жили тетя Марва, бабушка Бедер и Амина. Они там посиживают, едят и пьют, лишь бабушка Бедер и две-три старушки-помощницы ходят взад и вперед — от очагов с угощением, от клети, где находится наш погреб и где в углу, в желтой сухой соломе, нежатся кошки моей матери, — старухи носят плов и блины в прохладные сумеречные комнаты, где сидит и сидит дядя Харис и сидит, наверно, терпеливо радуясь, мать Амины.
Амина, я подозревал, стеснялась этой свадьбы. С самого утра мы не обмолвились ни единым словом. Не позвала меня, вредная, а с д и к а р и к а м и, сыновьями дяди Хариса, пристроилась на бревнах забора и рассказывает им разные небылицы.
…Очутившись в переулке, я подивился, как быстро затих позади свадебный шумок. Но и во дворе он жужжал осторожно и вроде хитровато, как будто веселью грозило появление милиционера или муллы. Мулла, впрочем, придет завтра или в какой-нибудь другой день, когда тетя Марва и ее муж будут на работе и так и не узнают, что тот приходил освящать молитвой их союз.