Шрифт:
…А на рассвете в дом на Галерной, где жили Баласогло и Бернардский, явились жандармы и арестовали обоих.
Глава пятая
Я и товарищи моего заключения — те, кто мне знаком, — мы не фанатики, не изуверы, не еретики… мы философы, нам дороже всего истина.
М. В. Буташевич-Петрашевский (Из показания на следствии в Петропавловской крепости. Май 1849 г.)
Потерпела поражение революция во Франции, но пожар ее не заглох и перекинулся ближе к границам России: восстание венгров сотрясало Австрийскую империю. Австрийское правительство обратилось к императору Николаю с просьбой о помощи.
В конце апреля 1849 года царь издал манифест: «Мы повелели разным армиям нашим двинуться на потушение мятежа и уничтожение дерзких злоумышленников, покушающихся потрясти спокойствие и Наших областей». А несколькими днями ранее, в письме командующему войсками Паскевичу, царь, имея в виду восставших, предписал: «Не щади каналий».
В другом письме Паскевичу он сообщил: «Здесь мы шайку наших арестовали, следствие идет и объяснит нам многое».
Император дал указание следственной комиссии: «Желательно потому скоро кончить, что, как слышу, общее мнение [тех, кого он слышал] сильно восстало на этих мерзавцев и ждет нетерпеливо знать, что было, и наказания виновных. Если дело протянется вдаль, то чувство это ослабится и заменится состраданием к заключенным. Нельзя без ужаса читать, что открывается, и оно вселяет тяжелое чувство, что мнимое просвещение — не впрок, а прямо на гибель…»
В течение трех месяцев войска Паскевича помогали австрийской монархии давить венгерскую революцию. Николая Первого еще не называли жандармом Европы, но это клеймо он уже успел заслужить.
«Вот и у нас заговор! Слава богу, что вовремя открыли, — записал в дневнике своем верный страж императора Леонтий Васильевич Дубельт. — Надивиться нельзя, что есть такие безмозглые люди, которым нравятся заграничные беспорядки!.. Всего бы лучше и проще выслать их за границу… А то крепость и Сибирь… никого не исправляют; только станут на этих людей смотреть как на жертвы, а от сожаления до подражания недалеко».
На рассвете 23 апреля Дубельт принял личное участие в аресте Петрашевского. В доме провели обыск. Когда обнаружили, между прочим, кучку пепла в печи, Дубельт с угрозой заметил Петрашевскому: «Ведь у вас много бумаг сожжено». Слова эти прозвучали предупреждением, что отвечать придется не только за бумаги, найденные при обыске, но и за сожженные. «Слыша эти слова, я невольно вздрогнул… — признавался Петрашевский уже на следствии. — Тогда же невольно поверил рассказам, что многие, особенно в отдалении от столицы, услыша имя Леонтия Васильевича Дубельта неожиданно произнесенным… крестятся и говорят: „Да сохранит нас сила небесная…“».
Арестованные были заключены в Петропавловскую крепость, в одиночные камеры с мощными каменными стенами и низким сводчатым потолком. Баласогло попал в самый мрачный застенок — Алексеевский равелин. В равелине оказались также Петрашевский, Дуров, Толь, Федор Достоевский…
Первые восемнадцать дней арестанта Баласогло никуда не вызывали, и он сидел в холодной камере, не ведая, какие обвинения ему предъявят.
Наконец он предстал перед следственной комиссией. И услышал, что ему вменяется в вину соучастие в тайном обществе, целью которого было ниспровержение существующего строя и «пагубные намерения относительно самой особы нашего всемилостивейшего государя императора».
Ему предложили изложить свои показания на бумаге, и Александр Пантелеевич скрипел пером четверо суток, по его словам — «почти без сна и не вставая со стула». Подробно, на двадцати двух листах, он рассказал о злоключениях жизни своей, начиная с детских лет. О собраниях у Петрашевского написал: «…все лица, с которыми я тут имел дело, были решительно души молодые, благородные, серьезные…» На этих собраниях все, «что было действительно резкого, так это перечет и аттестация всех лиц, [во зло] употребляющих торжественно, на всю Россию, и свою власть, и неограниченное к ним доверие государя императора. В этом более и яростнее всех отличался, конечно, я первый… Я дерзал осуждать и беспредельное добродушие самого государя императора, изумляясь, как он не видит, что под ним и вокруг него делается, и почему он никогда не удостоил спросить лично управляемых, каково им жить и существовать под своими управляющими…»
«Мнений своих не стыжусь, никогда от них не отрекался… — продолжал Баласогло. — Прежде всего — я действительно христианин, в обширнейшем значении этого слова, не формалист, не гордец, не ханжа и не изувер…
Во-вторых, на точном смысле и полном разуме того же православия, выражаемом вполне божественным изречением Спасителя: „люби ближнего, как самого себя“, я самый радикальный утопист, т. е. я верю в то, что человечество некогда будет одним семейством на всем объеме земного шара…
В-третьих… я — коммунист, т. е. думаю, что некогда, может быть через сотни и более лет, всякое образованное государство, не исключая и России, будет жить… общинами, где все будет общее, как обща всем и каждому разумная цель их соединения, как общ им всем всесвязующий их разум.
В-четвертых… я — фурьерист, т. е. думаю, что система общежития, придуманная Фурье, в которой допускается и собственность, и деньги, и брак на каких угодно основаниях, и все религии, каждая со своими обрядами, и сначала всевозможные образы правления, — всего скорее, всего естественнее, всего, так сказать, роковее может и должна рано или поздно примениться к делу…
В-пятых, не считая ни во что конституций в их чисто юридической, скелетной и бездушной форме, я однако ж признаю необходимость… в известных… ручательствах и обеспечениях между правительством и обществом. Эти ручательства, по моему крайнему разумению, должны бы были состоять в праве каждому в государстве лицу возвышать свой голос… в открытом на весь мир судопроизводстве и в участии в делах правления выборных людей от народа…»
Далее Баласогло выразил уверенность, что «Россия без монарха не может просуществовать и ныне и весьма-весьма надолго вперед [он не написал „вечно“] ни единого часа. Это ключ свода; вырвать его — значит обрушить все здание…» Думается, он был искренен. Он ожидал, что крушение всего здания монархии в неграмотной, непросвещенной России повлечет за собою реки крови. Но при всем том члены следственной комиссии, если они вдумчиво читали это показание, не могли не заметить, что незыблемость монархического строя арестант Баласогло отрицал!
В конце своего пространного показания он просил судей быть великодушными, если в действиях и мнениях его, Баласогло, что-либо найдут «хотя сколько-нибудь преступным».
Дубельт сообщал графу Орлову: «Читаю письменное показание Болосооглу, которое само собою уже оказывается преступным. В оном он все порочит и, называя Россию государством страждущих, явно выказывает желание народного правления».
Вот уже за что его следовало осудить!
На допросах он решительно уклонился от показаний, которые могли бы усугубить трудное положение его товарищей.