Шрифт:
В воскресные дни нас будили в 5 ч. утра, чтобы ехать в монастырь к обедне — это было правилом. Ехали мы 5 клм. на лошадях, а потом в деревне брали большую лодку и ехали по озеру клм. шесть.
Монастырь древний (времен патриарха Никона), служба тянулась до 12 часов. Очень вкусные были просфоры (как и везде по монастырям, а меня повозили-таки по ним), но есть можно было только не свяченые. Затем шли или в монастырскую гостиницу, или в общую монастырскую трапезную. Там всем подавали бесплатно суп грибной и хлеба сколько хочешь ешь… Хлеб ржаной, но такой вкусный, что и потом нигде больше такого не едала.
Народу в трапезной кормилось очень много. Местность была живописная. Озеро это — Валдайское.
…Будучи уже взрослой, я упросила отца разрешить мне учиться верховой езде. Сшили мне „амазонку“, купили дамское седло, и стала я брать уроки верховой езды в одном из манежей Петербурга. Училась по всем правилам, вплоть до барьера. Тренером был знакомый, мой ровесник. Конечно, по тем временам была необычна та свобода, которую давал мне мой отец. Но если Вы вспомните, что я и в детстве росла среди мальчишек, Вы поверите, что я и взрослой никогда не считала ровесников „кавалерами“.
Мой дебют на взятие барьера был неожиданным и неудачным. Дело в том, что мой товарищ еще не осмеливался разрешить мне барьер. А тут вдруг все другие лошади пошли на барьер, и мой конь как повернет за ними и — пошел карьером. А в самую последнюю секунду, перед препятствием — стоп — как вкопанный. Я успела выдернуть ногу из стремени и очутилась под брюхом лошади. Я не ушиблась, но самолюбие было задето. Все вокруг ахали и охали, а я — снова вскочила в седло, пустила свою Диану на круг и заставила ее взять барьер.
…Как-то мы поехали с моим спутником по городу, решили покататься на Елагином. Едем мы чин-чином, трамваев лошади не пугаются, но вдруг на Каменноостровском при нашем приближении неожиданно запыхтел каток (чинили мостовую). Мой конь повернулся на собственной оси да карьером как припустит в сторону Троицкого моста! Городовой свистит, а я — согнулась и думаю: только бы не слететь. А Шура скачет рядом и кричит:
— Не сдерживай!.. А то вылетишь… Далеко не уйдет…
И правда — скоро моя Диана выдохлась.
Узнав о моих приключениях, отец усмехнулся, покачал головой и сказал:
— Когда-нибудь шею сломишь.
Да, страху я в тот день натерпелась немало и с тех пор на главные улицы никогда не выезжала.
…Очень большое впечатление на меня произвел рассказ Пушкина „Барышня-крестьянка“. Вот кому мне хотелось подражать. Мне томительны были светские условности, которым я обязана была подчиняться, поэтому, наверное, я и „выбрыкивала“…»
Вот какие метаморфозы можно обнаружить на протяжении одного только письма! Полола у бабушки огород, сгребала сено, вела задушевные беседы с подружкой-коровницей, и вдруг — амазонка, манеж, дамское седло, «светские условности»… А ведь все так и было. И сено, и амазонка, и коровница, и задушевные беседы с ней где-нибудь на кухонном крылечке…
У письма этого два постскриптума:
«Р. S. Мне хотелось бы „познакомить“ Вас с сыном — я пришлю Вам одно из последних, его писем. Характер письма Вам все скажет — ведь Вы художник и психолог, да еще не кабинетный, а с таким большим опытом, как Ваша жизнь.
P. P. S. Сейчас кончаются школьные каникулы — год назад Вы выступили по радио, от чего и началась наша переписка».
Твой великовозрастный новорожденный окончательно испортился и не писал тебе вот уже, наверно, месяца полтора. Извини меня за такое свинство, с годами оно прогрессирует, и, пожалуй, Маяковский прав в своих рассуждениях о „свинах“ и „свиненках“.
День моего рождения мы отметили очень скромно, в своем домашнем кругу. Жена купила „утю“, зажарила ее, новорожденному купили коньячку, женская часть и мужчины до 19-летнего возраста отведали „Белгород-Днестровского“. Пили за здоровье всех, — наверно, и тебе икалось, т. к. и ты была в числе всех тех, чье здоровье пили.
Живем мы сейчас очень скромно. Хотели тебе послать деньги в середине февраля, но так и не смогли выкроить. Ты извини, мама, что так получилось. Ведь ты поймешь наше положение…»
Грустно, а местами и тягостно было читать это письмо сына к матери. Ни одного теплого, душевного слова, ничего сыновнего. Даже эта «милая моя старушка» — сколько здесь бессердечия, душевной деревянности!
А как больно небось было матери читать эти жалобы на безденежье — после рассказа о скромном ужине, после «ути», коньяка и «Белгород-Днестровского…»
Где-то на полях, сбоку, Юрий Борисович пишет:
«Да, к 40-й годовщине я получил орден, можешь меня поздравить».
Если к 40-й годовщине Октября — значит, четыре месяца назад. Значит, не полтора, а четыре месяца не писал он матери и не посылал ей денег.
Нет, не вызвал у меня симпатий этот человек, так лихо, так бесстрашно именующий себя «свином».
А ведь мне следовало написать что-то Наталии Сергеевне. Она ждала моего отклика. В одном из следующих писем ее есть такая фраза:
«Какое впечатление у Вас от письма сына? Хоть вкратце — только правду».
Конечно, я ответил, не мог не ответить. Однако письма этого у меня нет, оно, как и многие другие, ко мне не вернулось.
«…Февраль был для меня тяжелым месяцем. Кроме душевных переживаний (и за Вас в том числе) я зашибла колено, упав в гололедицу, и прихворнула. Надо было лежать, да еще с грелкой, а разве улежишь, когда надо и угля из сарая принести, выбрать шлак, вынести его, принести от колонки воды, да, наконец, и сварить что-то, купить хоть молока и хлеба. В поликлинику я не обращалась — далеко, да и страшно даже представить эту очередь сначала в регистратуру, потом — в кабинет врача.