Шрифт:
— А твои — правдоподобием.
— Да полно…
— Разумеется, ведь, идеализируя напрополую все и вся, можно и самого прожженого мерзавца представить ангелом. А ты как раз только этим и занимаешься.
— Вот уж нет. Я и не думала никого идеализировать, тем более Грега. Я прекрасно вижу его дурные стороны, если угодно, но… Находить в людях одно дурное, как ты, я не в состоянии. К тому же, Грег… Я например уверена, что ты не замечала, а я вот все время чувствую, когда с ним встречаюсь… Как бы это сказать. Рядом с ним как будто другой воздух. Ты не замечала? Я… я в самом деле это чувствую. В этом воздухе слышиться что-то совсем другое, как будто другой мир… и вообще…
— Обычный терпкий запах. Ничего удивительного, так пахнет одеколон, вдобавок смешанный с дымом от его жутких сигар.
Жекки совсем не считала сигары Грега жуткими. Больше того, она не однажды ловила себя на ощущении, что сопровождающие Грега терпкие и горькие ароматы удивительно волнующи, и необыкновенно соответствуют всему его облику. И все высказанные сестрой чувства были ей слишком знакомы. «Так веет инобытие, — неожиданно прозвучало у нее внутри, — ведь Грег принадлежит ему». Но, не умея толком передать наплыв этих ощущений, ни не тем более, как-то объяснить их, она не захотела поддержать сестру. Жекки нравилось возражать Ляле. Кроме того, ее поднуживала все время зудящая ревность.
— Нет, это совсем не то, то есть, не только… — поторопилась возразить Ляля, — Впрочем, я так и думала, что ты не поймешь. У меня не получается донести это, и в этом, конечно, кроме себя мне винить некого. И все равно, Жекки, тебе стоит быть хоть чуточку внимательней. Ты совсем не умеешь понмать самого простого, не говоря о чем-то более тонком и не явном.
— Я это уже слышала.
— Тем более странно, что до тебя до сих пор не дошла такая простая истина.
— Это, прежде всего скучная истина, а я стараюсь избегать всего скучного. Лучше расскажи, что еще поведал наш благоуханный гость. Не собирается ли он построить в Инске каритнную галерею или оперу? Я слышала, он большой ценитель прекрасного.
— Перестань. Я же просила.
— Не буду, не буду.
— А что до прекрасного… — Ляля снова пробежалась по клавишам и бойко пробарабанила начало «Турецкого марша». Прервав его с нарочитой внезпностью, она сказала: — Грег попросил потом меня сыграть что-нибудь и сразу стал грустным. Я, мне кажется, никогда еще не видела его таким… В общем, я сыграла что-то. Мне и самой из-за него сделалось как-то грустно. И ты знаешь, я наверное не плохо играла, потому что он не усидел на месте, и подошел прямо ко мне, и встал тут, у фортепьяно. И я опять по его лицу поняла, что ему понравилось, как я играла. А он, уж поверь моему чутью, разбирается в музыке не хуже твоего Аболешева. Только опять как-то иначе… Я, наверное, не сумею выразить это понятно, но… Мне кажется, Грег очень сильно любит музыку, а то, что он любит, делает его слабым, и он, как может, старается это скрыть, потому что для него слабость постыдна, мучительна для его гордости, которую, между прочим, он тоже скрывает, как слабость. Я, по крайней мере, так думаю, да я думаю, что угадала…
Жекки пропустила мимо ушей почти всю эту психологическую тираду.
Только одна вещь, одно суждение сестры по-настоящему взволновало ее — то, что музыка была слабостью Грега.
Жекки показалось, что она сама это знала уже довольно давно и только удивлялась, почему не осознала с такой же отчетливостью, как после слов сестры. Жекки вспоминала, как менялся Грег, стоило кому-то затеять разговор о музыке, каким принужденно замкнутым при этом становилось его лицо. И как, наконец, заметно возрастало в нем, обычно таком вальяжном и раскованном, какое-то необъяснимое внутренне напряжение, когда он слушал игру музыкантов.
«Ну конечно, — поддакивала она себе, — по-другому это не объяснишь. И как это не похоже на Аболешева. Аболешев тоже словно бы проникнут музыкой, а зависим от нее даже сильнее, чуть ли не физически. Но на Аболешева музыка действует как элексир жизни. Он наполняется чем-то таким могущественным и горячим, что выходит из него почти сразу, как только он перестает играть или слышать чужую игру. На Грега музыка влияет обратным образом. Он как будто лишается какой-то части своего естественности и становиться тем, кем был, может быть, когда-то совсем-совсем давно, может, в другой жизни, или еще до того, как его душа вселилась в его теперешнее сильное и жадное тело. Да, похоже, что так оно и есть, и как это, на самом деле, странно. Очень странно».
— Ну а что же было потом? — спросила Жекки, отталкивая от себя навязавшиеся сопостовления Грега с Аболешевым. — Или после музыки он уже не захотел ни о чем разговаривать?
— Да, почти. Только заметил что-то забавное на счет мадам Беклемишевой и ее вечной приживалки Пеструхиной. Что-то вовсе на грани приличия. Впрочем как всегда. Но даже Коля едва сдерживал смех. Да, про тебя, если это тебе интересно, спросил как-то между прочим, с дежурной учтивостью, мол здорова ли ваша сестра. И все. Никакой особенной пытливости. А потом вошла Алефтина с маленькой, и Грег, знаешь, опять как-то весь засветился. Уж не знаю, что на него нашло. Мне как-то трудно привыкнуть к этому, но он, по-моему, очень любит детей.
— Кажется, он не слишком спешил с отъездом, раз так засиделся?
— Нет, он, кажется, не пробыл у нас и часа. И кстати, как раз начал прощаться, когда Алефтина засобиралась с твоей племянницей подышать свежим воздухом. Ты знаешь, Николай Степанович настаивает, чтобы с ней гуляли хотя бы полчаса в день в любую погоду. Это, как он говорит, необходимое условие для нормального развития и я, разумеется, с ним согласна. Грег тотчас встал и откланялся. Вот, вроде бы и все.
В это время в коридоре послышались тяжелые, переваливающиеся шаги и слабый, прерываемый воркующими пришептываниями, детский писк. Ляля всплеснула руками: