Шрифт:
Гайгерн смотрел на этот внезапно явившийся феномен, — его бросило в жар. «Бедное создание, — подумал он. — Бедное создание, эта женщина. Вот, плачет… Бред какой-то…»
Когда родились две первые мучительные слезы, Грузинской стало легче. Полились легкие слезы, светлые, как дождик, теплые и вместе с тем прохладные, словно летний ливень. Гайгерну невольно вспомнились кусты гортензий в Риде — он сам не знал почему. Но вот слезы полились страстно, сплошным потоком, черным потоком, потому что растворился и потек грим, и наконец Грузинская упала на постель и разрыдалась, что-то шепча по-русски в прижатые к лицу ладони. При виде этого Гайгерн из гостиничного вора, который минуту назад был готов убить эту женщину, превратился в мужчину, высокого, добродушного, бесхитростного мужчину, который не в состоянии видеть плачущую женщину, не может равнодушно стоять в стороне. Он больше не ощущал страха, забыл о страхе начисто; самую обыкновенную жалость — вот что он почувствовал, робость — вот от чего забилось у него сердце. Он подошел к Грузинской, наклонился, опершись руками в края кровати по обе стороны маленькой плачущей женщины и принялся шептать какие-то слова. Ничего особенного он не придумал. Такими же или похожими словами он попытался бы утешить плачущего ребенка, побитую собаку.
— Бедная женщина, — говорил он. — Бедная маленькая женщина. Бедная маленькая Грузинская. Плачешь… Легче, когда плачешь, да? Ведь легче? Ну, пусть тогда поплачет бедняга, измученное, создание. Что плохого тебе сделали? Тебя обидели? Тебе приятно, что я сейчас здесь, с тобой? Мне остаться? Ты боишься? Ты плачешь от страха? Ах ты, глупенькая, маленькая…
Он отвел стиснутые руки от лица Грузинской и поцеловал их, ее руки были мокры от слез и черны, как руки маленькой девочки, и лицо тоже было грязным от грима. Увидев это, Гайгерн засмеялся. Хотя Грузинская все еще плакала, она заметила добродушное движение его плеч, свойственное сильным мужчинам, когда те смеются. Гайгерн прошел в ванную. Вернулся он с губкой в руках, осторожно вытер ею лицо Грузинской, потом вытер ей щеки полотенцем. Теперь она лежала затихшая, выплакавшаяся, покорная. Гайгерн сел на край постели и с улыбкой поглядел на нее.
— Ну как? — спросил он.
Грузинская что-то прошептала, что — он не понял.
— Говори со мной по-немецки, — попросил он.
— Ты… человек… — прошептала она. Это слово поразило Гайгерна, ударило прямо в сердце, как тугой теннисный мяч, почти причинив боль. Дамы, с которыми он обычно имел дело, не были щедрыми на ласковые слова. Они называли его «дружок», или «пупсик», или «барончик». Гайгерн встрепенулся, услыхав в этом слове голос души, он услыхал в нем что-то из своего детства, из той жизни, которую давно покинул. Но он отбросил эти мысли. «Если б у меня была хотя бы одна сигарета», — подумал он, нахмурившись. Грузинская смотрела ему в глаза со странной, ускользающей, но почти счастливой улыбкой. Потом села, дотянулась ногой до свалившейся туфли и вдруг без всякого перехода сделалась светской дамой.
— О-ля-ля! Какие сантименты! — воскликнула она. — Грузинская — и вдруг плачет? Неужели это правда? Вот так диковинка! Она уже… Уже много лет ничего подобного не знает. Мсье очень меня напугал. Мсье сам виноват, что стал свидетелем столь неприятной сцены. — Она говорила холодно, в третьем лице, пытаясь создать дистанцию, зачеркнуть внезапно прорвавшееся «ты», но этот человек уже стал слишком близким ей, чтобы можно было продолжать обращаться к нему на «вы». Гайгерн не знал, что ответить. — Просто ужасно, до чего изматывает нервы служба в театре, — продолжала Грузинская по-немецки, так как ей показалось, что он не вполне ее понимает. — Дисциплина! О, вот уж что-что, а дисциплина у нас есть. Дисциплина требует такого немыслимого напряжения сил! Ради дисциплины приходится делать то, чего совсем не хочешь. Как это по-немецки? К чему охоты нет. Знакома ли мсье усталость из-за чрезмерной дисциплинированности?
— Мне? Ну нет. Я всегда делаю то, что мне хочется, — сказал Гайгерн.
Грузинская подняла руку движением, к которому вернулась неповторимая грация.
— О да, мсье. Хочется пробраться в комнату дамы — и пробираемся. Хочется с опасностью для жизни пройти по карнизу — и мы идем. И чего же нам еще хочется?
— Курить, — честно ответил Гайгерн.
Грузинская, не ожидавшая такого ответа, сочла его очень деликатным и тактичным. Она подошла к письменному столу и, достав портсигар, протянула его Гайгерну. Она стояла возле стола в поношенном, но настоящем японском кимоно, в стоптанных комнатных туфлях, и видно было, что она вновь обрела всю свою хрупкую хрустальную прелесть, которая восхищала мир на протяжении двадцати лет. Казалось, она забыла о том, что лицо у нее заплаканное и жалкое.
— Что ж, выкурим трубку мира, — сказала она и подняла на Гайгерна глаза с тяжелыми темными веками. — А затем простимся.
Гайгерн жадно затянулся сигаретой. Ему сразу полегчало, хотя положение оставалось чертовски сложным. С жемчугом в кармане он не мог уйти из этой комнаты — это было ясно как день. Если он оставит у себя жемчуг теперь, когда она его знает, то сегодня же ночью ему придется уносить ноги, а завтра утром полиция уже пустится по его следу. Такое отнюдь не входило в его жизненные планы. Нужно было сделать все возможное, чтобы остаться здесь, в номере, пока каким-нибудь чудом жемчуг не уляжется снова на свое место в саквояжике.
Грузинская села перед зеркалом и, строго глядя на свое отражение, напудрила лицо. Проведя по щекам чем-то раз-другой, она вдруг снова стала красивой. Гайгерн подошел, встал между женщиной и пустым саквояжем на туалетном столике. Поглядев в зеркало поверх ее плеча, он улыбнулся сладкой улыбкой сердцееда.
— Что означает эта улыбка? — спросила Грузинская, также глядя в зеркало.
— Я вижу в зеркале то, чего ты увидеть не можешь, — Гайгерн просто сказал «ты». От сигареты он взбодрился и теперь был в ударе. «Главное — ни шагу назад», — подумал он и приказал себе постараться на совесть. — Опять вижу то, что видел раньше, когда стоял на балконе. — Он наклонился к Грузинской. — Я вижу в зеркале такую красивую женщину, какой не видел еще никогда. Она печальна, эта женщина. Она раздета. Она… Нет, я не могу об этом говорить, я теряю голову. Я не знал, что так опасно заглядывать в комнату, когда там раздевается женщина.
И в самом деле, когда Гайгерн произносил галантные фразы на своем старомодном, выученном в монастырской школе французском, он снова, как наяву, увидел перед собой прежнюю Грузинскую и то, как она стояла перед зеркалом. Он сразу почувствовал удивление и теплоту — как тогда, когда стоял за оконной шторой. Грузинская слушала недоверчиво. «Какой холодной я стала», — грустно подумала она, не ощущая ни малейшего волнения от пылких слов. Она чувствовала лишь глубокий стыд. Изящным наигранным движением она повернула голову на длинной шее к Гайгерну. Он обнял ее узкие плечи теплыми умелыми руками и со знанием дела поцеловал в красивую ямку между лопатками.