Шрифт:
Время отшибло память и у Самсоныча; про старину еще разговаривать с ним можно было — многое он из старого времени помнил, а что вот сейчас при нем случилось или вчера, лучше и не спрашивай, непременно забыл.
«Эх, подтянуть-то вас некому», — с укоризной покачивая головой, думала Федосья Ивановна, глядя на их слабость и слушая их жалобы на немощь.
«Поясницу ломит, руки, ноги ноют, головы с подушки не поднять — такая стала тяжелая, моченьки нет, совсем разнедужились», — ныл то один, то другой из ее сподвижников по службе в покинутом господами барском доме.
Сама она все еще гоголем, как при покойнице барыне, ходила. Прямая, как палка, да костлявая, с умными, пронзительными глазами на длинном, морщинистом лице, Федосья Ивановна с утра и до поздней ночи была на ногах. Ею одной все здесь и держалось, одну ее только и боялись, и слушались в ткацких, где ковры ткали по рисункам, выбранным еще Марфой Григорьевной, на суконной фабрике, где доделывали казенный подряд, принятый тоже еще покойницей, и всюду. До всего доходила Федосья Ивановна и никому спуску не давала. А уж тем, кто ей сродни приходился, и-и-их как доставалось! Не в пример хуже, чем когда настоящая барыня в усадьбе жила.
Отчеты по хозяйству Митеньке диктовала теперь она, а приказы молодого барина приказывала сначала себе одной прочитать, а уж потом передавала их старосте Федоту, ткачам, заведующему фабрикой и прочим, до кого что касалось.
Молодой барин продолжал писать по-прежнему кратко и редко, ни к кому лично не обращаясь. И такою холодною надменностью веяло от его требований и выговоров, что каждый раз после получения такого письма все в усадьбе ходили повеся нос, с жутким чувством тревожного недоумения в душе.
V
По мере того как время шло, образ красивого юноши в бархате, атласе и кружевах, с огненным взглядом и сладострастными губами, оживлявшего весь дом своим раскатистым смехом, веселыми играми да затеями, все дальше и дальше уплывал у всех из памяти, уступая место загадочному существу, гордому и неумолимому, от которого никто не ждал себе добра. Чувство недоверия и страха к наследнику Марфы Григорьевны с каждым днем врастало все глубже и глубже в сердца воротыновских обитателей. О приезде его вспоминали с таинственным ужасом, как о напасти какой, вроде чумы или холеры.
Народ стали теснить, выжимать из него требуемые барином доходы; благосостояние воротыновцев пошатнулось. Все чаще и чаще то из одного двора, то из другого выводили лошадь или корову, чтобы продать ее за недоимку. Поборы из года в год увеличивались. Молодой барин требовал все больше и больше денег. Все теперь продавалось в барской усадьбе — все ковры до единого, все сукна, все хозяйственные продукты; в Петербург ничего не посылалось; даже кружева, что плели дворовые девки, и вышивки по батисту и кисее, все, что прежде, при Марфе Григорьевне, рассылалось в виде подарков родственникам и приятелям, теперь, по распоряжению ее правнука, продавалось приезжавшим из города купцам. А деньги не отправлялись, как при ней, с верным человеком туда, куда следовало, а отвозились в город, в почтамт. И в Воротыновку тоже не являлось больше посланцев ниоткуда.
В Гнезде и в Морском все еще пока шло по-прежнему, как вдруг, незадолго до Рождества, пронесся по всему околотку слух, что в Морское прислан из Петербурга новый управитель и что это — не кто иной, как сын бывшей прачки Акульки — Дормидошка. Эту Акульку с мальчишкой старая барыня подарила своему внуку, Владимиру Сергеевичу Ратморцеву, когда он надумал жениться.
В Воротыновке многие еще помнили Дормидошку толстопузым, беловолосым мальчуганом, а мать его — миловидной, расторопной бабенкой. Попала она на барскую прачечную по протекции Федосьи Ивановны, доводившейся ее матери чем-то вроде троюродной сестры.
Муж Акулины, Ивашка-столяр, был горький пьяница, и взяли ее во двор отчасти для того, чтобы дать ей хоть немножко отдохнуть от тиранства супруга, но она была такая способная и так скоро научилась тонкие вещи стирать и гладить, что, когда понадобилось послать прачку в Петербург, выбор барыни пал на нее, да кстати уж и Дормидошку отправили с нею в казачки к молодым господам. С тех пор прошло лет сорок. Дормидошку величали теперь Дормидонтом Ивановичем, и вид у него был такой внушительный, что иначе как за купца его нельзя было принять.
— Борода у них широкая такая, лопатой, с проседью, волосы тоже с серебрецом и до плеч длинные, рожа жирная да румяная, брови густые и черные, а брюхо — во какое! — объяснял и словами, и жестами Фомка собравшимся вокруг него обитателям и обитательницам нижнего этажа барского дома. — И одет по-купецки, в длинном кафтане хорошего сукна, в картузе с большим таким козырьком, вокруг шеи красный гарусный шарф обмотан, а шуба медвежья.
Сам Фомка не видал Дормидонта Ивановича, но встретился на селе с купцами, которые прямо из Морского прибыли в Воротыновку за льном.