Шрифт:
Добрый и христоподобный, как его частенько называли в глаза, царь Константин, укутанный во множество драгоценных шуб и меховых одеял, сидел в изумительном золоченом кресле, усыпанном чудесными каменьями, сидел, а по сути дела лежал, окруженный мягчайшими подушками, обтянутыми то китайской парчой, то сирийским шелком, сотканным пополам с золотом. Употребив остаток с каждой минутой угасающих сил, ему удалось умолить тех людей, в чьих руках находились последки его, казавшейся теперь такой нелепой и напрасной, жизни, упросил в этот поздний час вынести его в порфировую ротонду, с порфировой же чашей посередине, которую в свое время он велел установить перед своими покоями, чем тогда чрезвычайно гордился. Теперь на том же месте, где он нередко любил покрасоваться перед именитыми иноземными гостями словом, жестом и нарядом, высилась на четыре стопы 4184от мокрых мраморных плит в немощном свете притушенных факелов гора золота, слоновой кости, драгоценных каменьев, цветного стекла, шелка и золотого шитья, из которой выглядывали одни только полуприкрытые дряблыми веками умирающие глаза. Со стороны могло показаться, что глаза эти ничего не различают во тьме перед собой, тем не менее, устремленные в черноту неба, они были прикованы к поселившейся в нем не так давно комете, мерцавшей тусклой красноватой звездой.
Любомудрый (как нередко величали ласкатели) царь Константин понимал, что жизнь угасает под воздействием какого-то медленного яда, которым его настойчиво продолжает угощать некто из самых близких людей, вхожих в его покои, триклиний, в его опочивальню. Это мог быть его сын Роман, жена Елена, так и не простившая ему дурно организованной, а потому не состоявшейся игры с царицей русов Ольгой, это могло быть нужно и евнуху Василию для каких-то очередных подкопов, в чем он никогда не терял резвости, и невестке Анастасии, дочери харчевника Кратера, переименованной им самим в Феофано… А, возможно, его смерть была желательна им всем, как водится, ненавидящим друг друга, но на каком-то отрезке своего жизненного пути решившим объединить усилия? Так это было или чуть-чуть иначе уже не могло иметь значения, и умирающий василевс радовался уже одному тому, что, ежели от него избавляются при помощи медленно действующей отравы, значит в спальню среди ночи не ворвутся подкупленные дорифоры и не проткнут копьем худую потную грудь, значит не сошлют в монастырь с отрезанными ушами и вырванными ноздрями, значит удастся избегнуть других, куда более тягостных пыток, пользующихся общественными симпатиями в этой христопоборной стране. А сколько раз в отношении своих нескончаемых врагов прибегал к этим кровожадным средствам сам христолюбивый (как высказывались заинтересованные в его милостях лица) царь Константин! В ту пору дворцовые крючкотворцы, церковные ипокриты придумывали ему тысячи самых невероятных оправданий, ставивших своей целью примирить изощренные иудейские зверства с плебейским пустозвонством о милосердии христовой идеи. Теперь-то все представлялось ему до смешного очевидным: как не переиначивай ты еврейскую суть, какие дивные ветви ни прививай к ее ядовитому стволу – не созреет на них здоровый плод, тем более там, где взращивается этот несуразный гибрид на субстрате невежества и чувственности.
То, что кто-то уже торит ему путь в мир иной, Константин, будучи рожден и воспитан во Дворце, сообразил давно, однако его усилий противодействия было недостаточно для того, чтобы противиться обстоятельствам, - как видно, в таком развитии событий было заинтересовано абсолютное большинство его окружения. Что ж, произведенному на свет в Порфире ему следовало готовиться к этому. Ведь не было секретом, что редчайшие византийские василевсы удостаивались естестенной смерти; так рассказывали обыкновенно о каких-то древних почти легендарных правителях, да и то в отношении многих из них, как казалось Константину, просто не сохранилось правдивых сведений.
Уже несколько месяцев назад страшная догадка в том, что затянувшаяся брюшная болезнь, время от времени сопровождающаяся приступами лихорадки, есть ничто иное, как действие какого-то вредоносного, а, возможно, убийственного снадобья, играла с сознанием Константина. И то одиночество, о котором во времена всевластия Романа Лакапина он плакался своему наперснику – митрополиту Кизикскому, показалось ему смехотворным.
Господи! Перед тобою все желания мои, и воздыхание мое не скрыто от тебя.
Сердце мое трепещет; оставила меня сила моя, и свет очей моих, - и того нет у меня.
Друзья мои и искренние отступили от язвы моей, и ближние мои стоят вдали.
Ищущие же души моей ставят сети, и желающие мне зла говорят о погибели моей
и замышляют всякий день козни.
А я, как глухой, не слышу, и как немой, который не открывает уст своих…
Тогда он попытался лично присмотреть за теми, кто готовил ему пищу и питье, стелил постель и обмывал тело, но ничего, кроме смеха из этого выйти не могло: слишком много было вокруг него всякой челяди, слишком глубоко была подчинена его жизнь всяческим предписаниям, учитывавшим едва ли не каждую минуту его жизни, да и кроме того излишняя подозрительность и отстраненность могли толкнуть его недоброхотов на более решительные поступки. Одни сказали бы, что воля его с детства была задавлена предприимчивостью неуча (как о нем всегда отзавался Константин) Романа Лакапина и вероломного, неизманно двоедушного, пестуна - евнуха Василия, но другие выдвинули бы противное тому утверждение: он и был задавлен потому, что Господь изначально не наделил его волей. И вот Константин вне зависимости от направляющих причин в последний раз был изводим отпущенными ему обстоятельствами.
Не умея довести до чего-то толкового прежнюю идею самоспасения, обезумевший от страха василевс решил бежать… Но поскольку бежать от своих же заблуждений, от собственных пороков и привычек у него никогда не хватило бы ни сил, ни духа, бежать Константин решился недалеко, в Вифинию, всего лишь в небольшое путешествие, объяснив это тем, что усугубляющаяся хворь вынуждает его отправиться к теплым целебным источникам, что возле Прусы, а заодно посетить святой Афиногенов монастырь 4191у подножия Олимпа 4202. Однако болезнь, предоставившая ему возможность бегства, предполагала неизбывное соседство целой стаи врачей, лекарей и всяких знахарей, так что по сути никуда от непрошеного надзора незнаемого заботника уклониться так и не задалось. И тем не менее с той самой минуты, как царский дромоний отчалил от Константинопольской пристани, для Константина распахнулось время, которое он смело мог бы наречь самым счастливым в его жизни.
Осень началась рано. Однако когда не слишком буйный, но удивительно холодный ветер унимался, устанавливалась безупречное согласие меж всеми частями улыбчивой сине-бело-зеленой благодати. Как ни пытался Константин сократить число соглядатаев, предписанных утвержденным порядком, во всяком случае хотя бы отослать большую их часть на второй дромон (ходящий следом за царским, и потому получивший прозвище «Привязка»), все же не мог избегнуть общества друнгария виглы, друнгария флота, начальника ведомства почты и тайного сыска, начальника над телохранителями, личного секретаря, начальника прошений 4213и еще каких-то, как полагалось, совершенно необходимых ему в пути архонтов 4224, магистров 4235, патрикиев, всяких евнухов, стражников……………………………….……………
Несмотря на постоянно трущихся возле него людей, Константин в хорошую погоду полюбил стоять на носу дромона и вглядываться в безупречную гладь. Сначала он выбрал для себя место на боковом настильном проходе, но пять десятков могучих гребцов на нижнем ярусе и сотня – на верхнем, делая этот громадный корабль необыкновенно быстроходным, тем не менее так возмущали воду, что в ней ничего нельзя было разглядеть, кроме кипения белой пены. А здесь, заглянув вниз, видно было, как в темной берилловой глубине, сжимаясь и разжимаясь, парят медузы. Вот в стороне, в тридцати оргиях, кувыркнулся дельфин, на короткое время выставив напоказ блестящую черную спину. И если не оглядываться назад на все эти хищные, опасливые, дерзкие, сытые, злобные, блажные, сальные бородатые морды так называемых архонтов и по-бабьи гладкие и дряблые рожи евнухов, то возможно лицезреть мир, являющий восхитительную сообразность, упоительное согласие видимого и сокровенного, действительного и возможного, движущегося и неподвижного, так, что, вслушиваясь в созвучность хора всех составляющих действительный момент вероятий, казалось бы, ничуть не удивишься, если вместо дельфина из морской пучины поднимется зеленогривый тритон или сбежавшая из отцовского чертога нереида.