Шрифт:
Вот оно — наконец-то сбылось.
А ведь давно ли он сам числился за Захарией обыкновенным холопом?.. Вон там, за холмом, стояла покосившаяся, с подгнившими углами родительская изба. Теперь на ее месте только черные головешки. Огонь вылизал все дотла. А то, что осталось от пожара, растаскали по своим дворам запасливые мужики...
На лестнице послышались легкие шаги. Давыдка догадался — Евпраксия.
Боярыня вошла, остановилась на пороге: простоволосая, прямая, чем-то схожая с той, какою увидел ее Давыдка в тот первый вечер. Рот ее был слегка приоткрыт, тонкие руки сминали концы накинутого на плечи пухового платка.
Он шагнул ей навстречу. Пугаясь его мутного взгляда, Евпраксия откинулась — платок скользнул с ее плеч, бесшумно опустился на пол.
— Сокол, сокол мой ясный,— шептала Евпраксия, прижимаясь к Давыдкиной груди...
Потом терем наполнился шумом, разговорами, шагами чужих людей. В просторной горнице сидели дружинники — ели и пили, заливали льняные скатерти густой брагой. Пили за здоровье князя, за жениха и невесту. Покачиваясь, пели протяжные, грустные песни. Проверяли полы в новом тереме — плясали под гудки и свирели привезенных из Владимира скоморохов.
Аверкия на праздник не пригласили, пригласили попа Демьяна. Рядом с попом сидел Склир. Следя, чтобы чара у попа всегда была полной, Склир хмельно приговаривал:
— Встарь люди бывали умней, а ныне веселей. Кто в радости живет, того и кручина неймет.
Голова у Демьяна была крепкая. Хоть и выпил он больше Склира, а был трезв. Зато Склир едва ворочал языком.
Под лестницей, ведущей в боярские хоромы, мужики обсуждали приезд боярыни:
— Лют был Захария, да и дочь в отца.
— Что дочь! Заборье нынче за Давыдкой. Свой человек...
— Держи суму шире.
— Он те покажет.
— А вот поглядим...
До поздней ночи пировали гости в боярском тереме. К вечеру, обмякнув от хмельного, Давыдка велел выкатить мужикам две бочки меда. Сам вышел угощать на крыльцо.
— Пей, деревенщина,— говорил он.— Ходи, изба, ходи, горница... Молитесь за меня, мужики.
Аверкий юлил возле него, расставив ослабевшие ноги, размахивал черпаком (Давыдка доверил старосте разливать мед). Мед из черпака лился Аверкию на рубаху.
Пробившись сквозь обступившую терем толпу, Давыдка подошел к плетню, где стоял, поводя ушами, жеребец. Тот сразу признал его, обрадованно заржал.
Давыдка вскочил в седло, погнал жеребца в гору. Свежий ветер остужал лицо, вздувал на спине горбом неподпоясанную рубаху.
За кочкарником у реки трепетал огонек.
Жеребец ткнулся мордой в сруб, стал рыть копытом землю.
Давыдка вздрогнул, погладил коня по холке, пригляделся — и сердце тяжелым молотом бухнуло ему в ребра.
— Эй, кто балует? — словно во сне, донесся до него знакомый голос Мокея.
Кузнец вышел из-за угла сруба, смело взял жеребца под уздцы, повел к пылающей домнице.
Давыдка молчал. Покорно позволил Мокею отвести жеребца, покорно выбрался из седла.
Кузнец насмешливо оглядел его, покачал головой. Юнота, пружиня хилое тельце под просторной рубахой, закладывал в домницу просушенную руду.
Давыдка огляделся. Все у Мокея по-прежнему, а ему казалось — прошло сто лет.
— Садись, гостем будешь,— сказал Мокей, возвращаясь к Давыдке, и сам сел на сложенные возле сруба бревна. Сел на бревна и Давыдка.
Мокей вытер о передник темные от копоти руки, поднял с земли и бросил в кучу лома ненужную железяку. Железяка звякнула, покатилась вниз по сваленным здесь же мечам и копьям.
Что это вдруг всколыхнулось в Давыдке? Он почувствовал, как к горлу подкатывает давно мучившая его злость. Злился он не на Мокея. Еще с вечера появилась эта злость, еще до того, как съехались гости на пир... Ходил Давыдка у князя Всеволода в милостниках, весело глядел на жизнь. И солнцу радовался, и утренней прохладе. Любовался своей удачливостью: не каждому подвалит в жизни такое счастье, а ему подвалило... Но в Заборье все полезло в стороны, как гнилая ветошь, если взять да потянуть ее за концы. Думал, шелк али бархат, а в кулаке-то одна труха. С чего бы это?.. Или сглазил кто?
Многие завидуют ему. Парни лезут на глаза, грудь выпячивают — а вдруг приметит их Давыдка, вдруг шепнет князю на ухо: возьми, мол, в дружину? В дружине жизнь легкая, ни в чем нет отказа, только чтобы ежели понадобится — в огонь и в воду и отца родного в поруб...
Нет, никто не сглазил Давыдку. А поднялась в нем эта злость сама по себе — от воспоминаний, оттого, что снова коснулся себя же самого — давнего Давыдки, о котором и думать-то уже перестал. И не того, который прятался в родительской избе от Ярополка, а того, босоногого да голодного, который орал когда-то боярские поля, косил траву на боярских лугах, рубил сосны в боярском лесу, рыбу ловил в Клязьме для боярского обильного стола... В трудные годы, когда не хватало хлеба, лебедой и молицей питался Давыдка, а гордости своей не продавал за боярские подачки...