Шрифт:
— Я хочу в розовую школу, а не в эту!
— Какую розовую?
— Не знаю. Она далеко. У бабушки.
Мать была готова к инфаркту. Бабушка по отцу жила в Марьиной Роще. Чтобы Пашку взяли в школу не по прописке, матери пришлось врать, что парень будет жить у бабушки. А потом ей пришло в голову, что это неплохой выход. И Пашка переехал к сумасбродной старухе Альбине Алексеевне, с которой, всем близким на диво, находил общий язык до самого дня ее смерти. Бывшая политзаключенная, освобожденная по амнистии и одаренная правом вернуться в Москву, передала внуку свой непобедимый и вздорный коммунистический характер.
У нее над трюмо висел портрет Сталина, и когда редкие гости с вежливым недоумением косились в ту сторону, старуха заявляла:
— Мне так нравится! Я до смерти останусь гражданкой его страны!
В пятнадцать лет Пашка повесил напротив Иосифа Виссарионовича увеличенное фото Александра Галича и заявил:
— Мне так нравится!
Бабка хмыкнула и отозвалась:
— Говнюк, а сечет! Этот жид много сделал для увековечивания памяти вождя!
В школу, когда Пашка хулиганил не по-детски, до вмешательства директора, РОНО и вызова родителей (то есть три раза в неделю), вместо отца и матери ходила бабка. Клацала алюминиевым костылем на учителей, кричала надорванным голосом. На угрозы исключить Пашку прозорливо реагировала:
— Статистику себе портить побоитесь!
А на все остальные претензии неизменно отвечала:
— Если б все ваши примерные ученики были хоть на мизинец бойцами, как мой засранец, мы бы не боялись третьей мировой! Мы бы разбомбили америкосов в их логове!
Выходя из школы, бабка жадно затягивалась «Примой» без фильтра, совала и Пашке сигарету:
— Кури, золотая рота! Лучше при мне кури, чем с уркаганами в подворотне!
Примерно так же она просвещала внука и насчет спиртного:
— За столом — можешь, а за столбом — не смей! Не выживешь! Засосет!
И до самой армии Пашка пил только за столом с бабкой — в день Победы, в день Октябрьской революции, в день рождения Сталина…
Бабка прописала в свою однокомнатную нору одного внука — Пашку. Оставила завещание, что он в день совершеннолетия вступает в права пользования этой жилплощадью. И когда она скончалась — утром Пашка встал, а бабка, перечитывавшая на ночь сочинения Вождя через лупу, свесилась набок из кресла, приоткрыв сухой уже рот в синеватых губах, выпустив из костенеющих пальцев лупу, но мертво стиснув томик Сталина, — он поставил на своем: останусь тут жить. Один. Шестнадцать лет было обалдую, и без бабкиного агрессивного заступничества не светил ему аттестат зрелости. Как и профессия.
— Да что ж это такое?! — кипятился на семейном совете старший Пашкин брат, решивший жениться. — Мне, значит, к жене идти, а ему, сопляку несовершеннолетнему, прохлаждаться в отдельной квартире?!
— Почему нам ничего нельзя, а ему все можно? — подвывал средний. — Вы говорите, что надо старших уважать! Пашка вас в грош не ставит, вы перед ним пляшете, а мы вас слушаемся, так теперь без квартиры остались. Что — мне отдельно пожить не хочется?..
— Мне нужнее! — кричал старший. — У меня невеста беременная!..
— Дима, Владик, — обреченно сказал отец, — пусть его. Понимаете — у вас все впереди. Вы… вы нормальные люди. С руками, с головой… Вы себе на квартиры, даст бог, заработаете, а Паша-то никогда…
Спор закончился тем, что мать подошла к сыну и прошептала ему на ухо:
— Пашка, отчего ты нас так не любишь?
Эффект внезапности сработал — Пашка дрогнул и наставил взгляд на мать. Вопрос его задел, хотя он и отмолчался. Пашка знал ответ: добропорядочные предки и правильные старшие братья не были, по его мнению, личностями. Они были пресны, как диетический хлеб. Полезны и унылы. Он не любил «никаких» людей. Он в свои шестнадцать любил одну лишь свою бабку — стриженную под горшок (лагерная привычка!) грубую старуху, забывшую в зоне все навыки стенографирования и презиравшую работу за кусок хлеба, ибо ей безбедно жилось на пенсию реабилитированной. Бабка, секретарша какого-то кадра из НКВД, угодила в мясорубку следом за ним. Список «вычищенных» с ее фамилией стенографировала и печатала уже другая секретарша другого начальника. Историю отсидки бабка рассказала Пашке в подробностях, заронив в него глубочайшую ненависть ко всем правоохранительным органам.
Почти так же сильно, как «палачей», «карателей», «вертухаев», Пашка возненавидел журналистов. Бабка давала ему почитать газеты тридцатых годов. Передовицы, бившие наотмашь черными молниями развенчанных фамилий, столбцы «врагов народа», объявления об отречении от семьи, смене фамилии, расторжении брака из-за политических убеждений, гирлянды «троцкистских охвостий», «промпартийцев», «уклонистов» — и слащаво-патетические тексты о мирном созидательном труде, победном ходе пятилеток, индустриальном марше и славном Вожде-Учителе. Все это дышало фальшью даже через полвека.
— Мама, я хочу служить в Афгане.
Все слезы мать уже выплакала. Она сухо вздохнула и без чувств опустилась на пол.
— Паша, — метался отец возле жены и сына, — зачем же ты так… Видишь, маме плохо! Ты бессердечный, сын! Мы тебя устроим в институт, все ведь уже договорено… Ты хоть знаешь, чего нам это стоило?! — сорвался он на безутешный крик.
— Не знаю. И знать не хочу. Там — жизнь. А в вашем институте — болото.
На призывном пункте райвоенкомата царил вой и стон, майская жара пекла невыносимо, «погоны» расстегивали кителя, распаренные штатские обмахивались чем придется, падали в обморок от духоты… Среди этого Содома и Гоморры перед пожилым майором стоял неулыбчивый юнец и спокойно повторял: