Шрифт:
...Нет, не мог Достоевский читать такое письмо равнодушно, безучастно, отрешенно. Отношения с Белинским были прерваны, обида на него жгла душу, но пламенное письмо критика вызывало симпатии и ответное волнение. Можно представить, как должен был звенеть грудной голос чтеца, когда он произносил такие прекрасные, но такие неожиданные в устах воинствующего ругателя Белинского слова о Христе и Его учении. О полном сочувствии, которое испытал Ф. М., читая письмо, писал Миллер; «симпатичным голосом» чтеца и его мастерским чтением был поражен Ястржембский (шпион Антонелли донесет, что письмо произвело общий восторг, Баласогло пришел в исступление, все общество было наэлектризовано).
У Достоевского достанет благородства сказать следствию, что покойный Белинский был «превосходнейший человек», которого ожесточила болезнь, «очерствила его душу и залила желчью его сердце»; «в нем явились вдруг такие недостатки и пороки, которых и следа не было в здоровом состоянии». Свой разрыв с Белинским он изобразит как спор о направлениях в литературе и будет утверждать, что прочел всю переписку не только из уважения к уже умершему замечательному человеку, писавшему статьи с большим знанием дела, но также из щекотливого чувства по поводу своей с ним литературной ссоры.
«Я только теперь понял, что сделал ошибку и что не следовало мне читать этой статьи вслух; но тогда я не спохватился; ибо даже не подозревал того, в чем могут обвинить меня, не подозревал за собой греха».
Однако не только спешневец Достоевский, но и другие активисты кружков весной 1849-го чувствовали себя сильно «во грехе». В начале марта устроились собрания у Дурова. Спешнев был приглашен Достоевским, когда кружок и складчина — по три рубля серебром в месяц на ужины и прокат рояля — уже установились. «Было так распределено, чтобы до ужина каждый прочел какую-нибудь литературную статью и выслушал на нее критику; после же ужина заниматься музыкой». Спешнев заметил, что иные гости Дурова озлоблены против Петрашевского и что дуровское общество собрано как бы в пику хозяину пятниц. «Из наших знакомых мы выбрали преимущественно тех, которые не говорили речей у Петрашевского» (Пальм);
«Петрашевский, как бык, уперся в философию и политику; он изящных искусств не понимает и будет только портить наши вечера» (Дуров). Mich-Mich, пригласив к себе Дурова, решительно просил, чтобы целью собраний было обсуждение только литературных, но не политических вопросов, и Ф. М. поддержал брата.
Сначала дуровцы действительно держались только литературы; свои сочинения читали Пальм, Дуров, Достоевский, Милюков. «Преступное вкралось незаметно, и я имею только сказать себе в оправдание, — сознавался Дуров, — что когда оказалась в большой части из наших посетителей преступная цель, то мы тотчас же, именно в апреле 17 или 18-го числа, разослали записки, что вечера у нас не будет. Политическое же направление было дано преимущественно Филипповым и Момбелли» 63.
В марте эти двое уже входили в группу Спешнева и, предлагая дуровцам писать статьи против правительства и распространять их посредством домашней типографии, действовали его именем.
Для Спешнева дуровский кружок в его начальном виде не представлял ничего интересного: «Сначала там, кроме музыки и пустых разговоров, ничего не было». Потом дуровцы осознали смысл сходок: «Многие из нас специальнее других в некоторых познаниях и науках; у каждого свой ум, свой взгляд, свои наблюдения, и если мы будем делиться друг с другом нашими наблюдениями и познаниями, то для всех будет польза и выгода» (Достоевский). Почти то же самое говорил и Момбелли. Филиппов подчеркивал, что каждый обязан распространять свои мнения, разоблачать несправедливости законов и злоупотребления администрации. Наконец Филиппову «вздумалось предложить литографировать сочинения, которые могли быть сделаны кем-нибудь из нашего кружка мимо цензуры» (Достоевский). «Говорили о типографии, о литографии, о переписывании, но не решились ни на что», — комментировал Спешнев.
Двадцать восьмого марта началась Страстная неделя. Огарева-Тучкова вспоминала, как несколько друзей Огарева хотели навестить Петрашевского в Страстную пятницу, однако она смогла отговорить Огарева; 1 апреля никто на Покровку не поехал, и она «с радостью приняла эту жертву» 64. «Холера опять усиливается, — записал в дневнике 1 апреля 1849 года Никитенко. — Заболевает человек по пятьдесят в день и умирает до тридцати. Почти весь март стояли холода, но дни были ясные. Вдруг наступила оттепель; улицы запружены грязью и кучками колотого льда. Люди дышат отвратительными испарениями» 65.
Однако несмотря на холеру первоапрельская пятница была многолюдной (ее назовут кульминацией всех собраний). Повестку дня назначили самую горячую — свобода книгопечатания, цензура, судопроизводство, освобождение крестьян. Достоевский привез двадцатилетнего юношу В. А. Головинского, участника дуровского кружка, который, впервые попав на пятничное собрание, вступил в горячий спор с Петрашевским «в самых зловредных выражениях»: отстаивал идею немедленного освобождения крестьян и одобрял народное восстание как путь к этой цели.
...Холерный апрель 1849 года придал встречам нервный, лихорадочный ритм: собирались чуть не ежедневно в разных местах, в разном составе, по двое и по трое, но с одной и той же целью. 2 апреля — обед у Спешнева, где Григорьев читал свое сочинение «Солдатская беседа» (страшные картины полного бесправия солдат, сцена избиения солдат самим царем). 7 апреля — вечер у Дурова, где Ф. М., порицая статью Григорьева, пытался объяснить, что их встречи примут преступное направление, если они будут читать статьи преступного содержания и рассуждать о преступных способах распространения мыслей; призывал остановиться, не сделать из простого удовольствия видеть друг друга «вещи преступной» 66. В тот же день на квартире бывшего лицеиста А. И. Европеуса — обед в честь дня рождения Фурье (из Парижа был выписан портрет кумира, участвовало 11 человек, звучали речи с призывами к разрушению государств). 15 апреля — Достоевский читал письмо Белинского Гоголю на пятничном собрании, 22-го — опять собрание у Петрашевского.