Шрифт:
Она видела не себя даже, а какую-то женщину, невероятно, до ужаса на нее похожую; женщина стояла возле зеркала в легкой пижамке, красно-голубые цветочки по белому, и все в ее лице было прежним — веснушки, вздернутый нос, ямочка на подбородке, но это же не я, думала она тогда, я не могу быть ею, этой гадкой подстилкой.
А почему? — услыхала она тогда чей-то тихий вопрос.
Потому что, ответила она, никто не видел, как я ревела в ванной, когда выходила от этого несчастного Ли, как я просила у бога прощения за то, что свершаю, как я перечитывала Библию, только бы найти оправдание себе, и я находила это оправдание, ибо заповедь гласила, что отца и мать надо возлюбить превыше всего, а если есть любовь, тогда можно пойти на все, только бы спасти тех, кто дал тебе жизнь, а сейчас подвержен муке.
Нет, возразил ей голос, совсем не похожий на ее собственный, это не оправдание. Ты должна была торговаться, как женщина на базаре, ты обязана была сказать: «Как только мамочка и папа придут домой, я выполню все, что я должна для вас выполнить, но я отдам свою честь лишь тогда, когда жизнь тех, кого я люблю, будет спасена».
Она тогда пошла в церковь, провела там целый день, вымаливая себе прощение, уговаривала себя, что прощение отпущено ей, но в самой сокровенной части своей души не верила этому, и то, что она не верила себе самой, было самым ужасным, просто невыносимым. Она вернулась домой и приняла двадцать таблеток снотворного и засыпала, чувствуя какое-то счастливое успокоение, особенно когда написала: «Папочка и мамочка, я мечтаю, чтобы мы там увиделись, но я сделала все, чтобы вы туда пришли как можно позже».
Но первым, кого она увидала, был Гаузнер, склонившийся над нею в больничной палате, — с черными кругами под глазами, заросший щетиной, сильно постаревший. Он тогда погладил ее по щеке, вздохнул и сказал: «Никому из нас не дано уйти от своей судьбы, девочка; смертью, как и жизнью, распоряжаемся не мы, а наш рок, и поступать можно только так, как велит судьба; ее нельзя обмануть».
— Плохо себя чувствуете? — спросил Блас. — Устали с дороги?
— Нет-нет, — ответила Криста. — Просто я думаю, о чем бы вас попросить… Мне очень многое рассказали о Севилье, я должна посмотреть фабрику, где работала Кармен, католическую академию, она вроде бы связана с экспедицией Колумба, арабские улочки, архитектуру семнадцатого века, особенно в старом городе, библиотеку и еще десяток мест, я даже забыла их названия…
— Напомним, — ответил Блас. — С чего бы хотели начать?
— Мне все равно. Вы же мой гид.
— Я бы начал с того, с чего хотят начать все мужчины, — усмехнулся он и поднял бокал. — За ваш приезд в Севилью.
— Спасибо, — ответила она и сделала маленький глоток тяжелого, черно-красного вина.
— Специального интереса у вас нет?
Криста не поняла, удивилась:
— То есть?
— Ну, какие-нибудь фирмы, занятные люди, университет…
— Нет-нет, меня это совершенно не интересует.
— Как устроились?
— Вполне сносно.
— В отеле?
— Да.
— Как называется?
— «Мадрид».
— Это сарай, а не отель. Лучше вам переселиться в ателье моего друга Витторио. Он сейчас пишет в Малаге, прекрасная мансарда, есть телефон, старый район, там вам будет приятнее.
— Нет-нет, спасибо. Я уже сказала в Мадриде, где поселилась. Туда могут звонить.
— Нет ничего проще оставить портье ваш новый номер, — заметил Блас. — Впрочем, как знаете. Дело гида — предлагать, возможность гостей — отказываться от предложений…
— Когда мы должны быть в «Лас пачолас»?
— Это зависит от вас.
— Нет, это зависит от начала концерта, который там дают фламенко.
— О, это будет ночью.
— Тогда у меня есть время принять душ?
— Конечно.
— Я могу не переодеваться?
Он посмотрел на нее, ничего не ответил, пожал плечами — они у него были крепкие, налитые, но все равно в них угадывалась женственность, слишком покатые; у Пола они сухие и квадратные, словно рубленные топором, и глаза у него очень холодные, хотя жгуче-черные; они у него теплеют только перед сном, а еще, когда он смотрит на меня ранним утром… А у этого глаза тают, как топленое масло. И ладони, наверное, потные.
— Едем? — спросил Блас. — Или хотите еще вина?
— Лучше потом.
— Как знаете, — ответил Блас, положил на серый мрамор столика купюру, крикнул старику, стоявшему за баром, чтобы сдачу он оставил себе, и, пропустив Кристу перед собой, вышел на улицу.
— А у вас жарко, — сказала она. — Странно, ноябрь — и такая жара.
— Это задул ветер из Африки. Очень опасный ветер.
— Почему?
— В Вене его называют «фен»… Если муж убивает жену в пору, когда дует фен, ему смягчают наказание. Шоферов, совершивших катастрофу, вообще освобождают от наказания. Этот ветер очень действует на психику… Наши женщины сразу же беременеют в пору фена, он будит желания…
— Хорошо знаете Вену?
— Нет. Просто люблю читать. Вообще-то испанцы предпочитают слушать… У нас все невероятно обожают внимать рассказчикам, а вот я какой-то дурной испанец, обожаю читать, наверное, оттого, что никому не верю, только себе.
Он как-то артистически взмахнул рукой, таксист заметил его жест издали, так же артистически и рисково свалил к тротуару, распахнул дверь и произнес невероятно длинную фразу.
— Садитесь, — сказал Блас, пропуская Кристину первой.