Шрифт:
— Господи, да я бы тут нее с ума сошла! — растерянно сказала она.
Ей вспомнился день, когда она смотрела на вражеский танк. И то же самое чувство, которое тогда она поведала мужу, что у нее «совесть болит», теперь вернулось к ней…
Уже отгремели аплодисменты и шла музыкальная передача, а Варвара Сергеевна все еще сидела, как завороженная.
«Наверно, поздно заснет Сталин в эту ночь, — думала она. — А ведь уже не молодой, скоро шестьдесят два исполнится. И нам всем надо совесть иметь: дом домом, дети детьми, а ему, Сталину, помогай всем, душой помогай, всяким делом! Хоть у меня сыновья на фронте, а я и сама еще в силе и разуме».
Она только не представляла себе, как будет помогать Сталину, но решение было принято, и оставалось посоветоваться с мужем и со знающими людьми, где лучше всего может помочь старательная женщина, которая не имеет заводской специальности.
Костяные спицы чуть слышно постукивали в ее ловких пальцах. Это была уже третья пара фронтовых варежек — и все на один узор: ласточка, чистая, белокрылая, как сама любовь материнская, летела на кубовом фоне, густосинем, как уральское небо над снегом-первопутком. Кайма была веселая, красная, будто спелая брусника под студеной росой в родных лесах.
Сергей Панков и Таня Лосева слушали доклад Сталина, сидя у стола в Таниной комнате.
На письменном столике лежала книга, которая осталась открытой на той странице, где застала чтение начавшаяся передача.
Что, если бы и вправду эти звезды В ее лице светили вместо глаз? Ее ж глаза сменили их на небе? Ее лица сиянье эти звезды Затмило бы, как лампу свет дневной, А в небесах такой бы яркий свет Ее глаза потоком изливали, Что птицы, ночь приняв за светлый день, Запели бы… Вот на руку щекой Склонилася она… Как я желал бы Перчаткой быть на этой белой ручке, Чтобы щеки ее касаться мне!..Два часа назад они с Таней говорили о «повести печальной Ромео и Джульетты», и Таня сказала:
— Все-таки как слабы они были: отцы их враждовали, а они опоры в себе найти не могли и потому погибли.
Сергей спросил:
— А в чем, по-твоему, наша с тобой опора?
Она ответила:
— Родина жива — и любовь жива.
Он был сейчас уверен, что Таня знает все, что происходит в нем. Его раны уже скоро затянутся, и он опять вернется туда, где должен быть, чтобы защищать любовь.
Бой, где он был ранен, огненно-дымным столбом как бы вновь поднялся перед ним — от первого залпа его танка, встретившего осеннюю промозглую зарю у самого края обороны, и до сумерек, когда ни холодный ливень, ни воющий ветер не в силах были даже на краткий срок приостановить ярость битвы.
В каждом слове Сталина об обороне Ленинграда и Москвы ему виделись боевые товарищи, подвиги их на поле боя, которые составляют обычную жизнь и труд войны. «Да, да, мы все быстрее учимся воевать, мы уже опалены войной. Да, товарищ Сталин, завтра мы превратимся в страшную угрозу для врага».
Еще никогда не казалась ему Таня Лосева такой необычайной и красивой, как сейчас, когда думы о фронте, о боевых друзьях, словно обжигающий ветер, налетели на него.
Он тихонько взял руку Тани, еще детски мягкую, с теплой узкой ладонью. Таня подняла голову и, повинуясь внезапному, но всегда точному пониманию внутренней жизни другого человека, которое дается любовью, долгим взглядом посмотрела ему в глаза и улыбнулась. А Сергей прочел в этих синих глубоких глазах:
«Да, нам уже недолго быть вместе, но ничего другого и не может быть, а если бы и было это другое, я не любила бы тебя так, как люблю».
Когда из Москвы донеслась музыка «Интернационала», Пластунов с улыбкой спросил старика Лосева:
— Ну как, Иван Степаныч?
Старый мастер подумал и ответил задумчиво и важно:
— Не забудешь этого всю жизнь. Поднял он нас, Иосиф-то Виссарионович, сколько силы в душу вдохнул!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
МЕДНЫЙ ВЕЛИКАН
Костромин, вызванный в Москву перед праздником, прилетел обратно утром пятнадцатого ноября, а в обеденный перерыв встретился с Пластуновым.
— Не обозревайте, прошу, мою скромную особу, Дмитрий Никитич! Я пожелтел, как факир: сегодня на рассвете мы попали в болтанку, а в общем… слетал великолепно! — и осунувшееся лицо Костромина вспыхнуло радостной улыбкой.
Пластунов еще никогда не видел его таким оживленным и говорливым. Костромин много рассказывал о Москве, об ее окраинных улицах и переулках, перерезанных баррикадами, о москвичах, а главное — о встречах с «большими людьми».
Как и ожидал Пластунов, Юрий Михайлович привез из Москвы важнейшие директивы, о которых он хотел бы доложить немедленно руководству Лесогорского завода.