Шрифт:
Десять лет меж той мудростью детишек и его нынешним безумием. А что, если послать ей стихи? Они будут зачитаны вслух за утренним чаем, под стук ложечек об яичную скорлупу. Поистине безумие! Братья ее будут с хохотом вырывать листок друг у друга жесткими и грубыми пальцами. Слащавый священник, ее дядюшка, сидя в кресле и держа листок перед собой на отставленной руке, прочтет их с улыбкой и одобрит литературную форму.
Нет, нет: это безумие. Если бы даже он ей послал стихи, она бы не стала их показывать. Нет, нет: она не способна на это.
Ему начало казаться, что он несправедлив к ней. Чувство ее невинности увлекло его почти до жалости к ней: невинности, которая была для него неведомой, пока он не обрел ее познания через грех, невинности, которая была неведомой и для нее тоже, покуда она была невинна или покуда к ней не пришла в первый раз странная унизительная немочь женской природы. Только тогда ее душа начала жить, как его душа – когда он впервые согрешил; и сердце его переполнилось нежным состраданием, когда он вспомнил ее хрупкую бледность, ее глаза, огорченные и униженные темным стыдом естества.
Где была она в то время, как его душа переходила от экстаза к томлению? Может ли быть, что неисповедимыми путями духовной жизни ее душа в эти самые минуты знала о поклонении, которое воздается ей? Да. Может быть.
Жар желания снова загорелся в его душе, зажег и охватил все тело. Чувствуя его желание, она, искусительница в его вилланелле, пробуждалась от благоуханного сна. Ее черные, томные глаза открывались навстречу его взорам. Нагая стать ее, лучащаяся, теплая и благоуханная, манила и притягивала как магнит, обволакивала как сияющее облако, обволакивала как текучие воды жизни; и словно туманное облако или воды, кругоомывающие пространство, текучие буквы речи, знаки стихии тайны, устремились, спеша излиться.
Не истомил ли тебя знойный путь?Ангелы пали от чар твоих.Завороженные дни позабудь.Стоит манящему взгляду блеснуть —Страстный огонь уж в сердце проник.Не истомил ли тебя знойный путь?Дым благовоний отрадно вдохнуть,Звучной хвалы отовсюду клик.Завороженные дни позабудь.Наших страданий саднящую сутьК небу возносит причастный гимн.Не истомил ли тебя знойный путь?Жаждем мы руки в моленье взметнуть,К жертвенной чаше припасть на миг.Завороженные дни позабудь.Только не в силах мы глаз отвернуть,Взоры и стать твоя – как магнит.Как истомил тебя знойный твой путь!Завороженные дни позабудь.Что это за птицы? Опираясь устало на ясеневую трость, он остановился на ступеньках библиотеки, чтобы рассмотреть их. Они кружили над выступающим углом дома на Моулсворт-стрит. В вечернем воздухе конца марта четко прочерчивался их полет, их темные тельца, стремительные, вибрирующие, рисовались четко на небе, будто на какой-то тонкой свисающей ткани дымчато-голубого цвета.
Он наблюдал полет. Одна за другою: темной стрелой, зигзаг, вновь стрелой, резко вбок, плавная кривая, трепет крылышек. Попробовал сосчитать, пока еще не все стремительные, вибрирующие тельца пронеслись мимо: шесть, десять, одиннадцать… – интересно, четное или нечетное число их тут всех? Двенадцать, тринадцать – две неслись по спирали из глубин неба. Они летали и высоко, и низко, но все время кругами, мчась по прямой и закругляя ее, и всегда слева направо, кружили вокруг какого-то небесного храма.
Он прислушался к их крику – будто писк мыши за обшивкой стены – пронзительная двойная нота. Ноты, однако, были более долгими, пронзительными, жужжащими, непохожими на крик земной твари, они понижались то на терцию, то на кварту, выдавали трель, когда летящие клювы рассекали воздух. Тонкий отчетливый пронзительный крик падал сверху, как нити шелкового света, разматывающиеся с жужжащего веретена.
Этот нечеловечий визг умиротворял его слух, которому все еще продолжали слышаться материнские рыдания и упреки, а темные хрупкие вибрирующие тельца, мелькающие, порхающие, кружащие вокруг воздушного храма в дымчатых небесах, умиротворяли его взгляд, перед которым еще стояло лицо матери.
Зачем он стоит здесь на ступенях, уставившись в небо и наблюдая полет, слушая эти пронзительные двойные крики? Ждет ли он доброго или дурного знамения? В уме промелькнула фраза из Корнелия Агриппы, а следом за ней в разные стороны замелькали обрывки мыслей из Сведенборга о связи между птицами и предметами разума и о том, что твари воздушные наделены знанием и ведают свои сроки и времена года, ибо в отличие от людей они сохранили порядок своей жизни, а не извратили этот порядок своемудрием.
Веками люди наблюдали полет птиц в небе – как он сейчас. Колоннада над ним смутно напоминала ему древний храм, а ясеневая трость, на которую он утомленно оперся, – изогнутый жезл авгура. В глубине его утомленности зашевелился страх перед неизвестным – страх перед символами и знамениями, перед человеком, чье имя он носил, человеком, подобным ястребу и улетевшим из плена на сплетенных из ивы крыльях; и перед Тотом, богом писцов, что писал тростниковой палочкой на табличке и носил на своей узкой голове ибиса двурогий серп.