Шрифт:
В этом положении образ дорогой Амелии носился в моем воображении денно и нощно; мысль о том, что я никогда больше ее не увижу, была настолько непереносима, что я уже подумывал о выходе в отставку и о возвращении домой, хотя был в это время очень плох, дабы найти утешение хотя бы в том, что умру на руках любимой. Капитану Джеймсу, однако же, удалось убедить меня отказаться от этого решения. Он сказал, что это слишком затрагивает мою честь и старался как только мог укрепить во мне надежду на выздоровление; но более всего повлиял на меня его довод, что если наихудшему из моих опасений суждено сбыться, то для Амелии лучше всего не быть свидетельницей столь печальной минуты. «Я знаю, – воскликнул он, – какой радостью будет для вас новая встреча с Амелией и каким утешением будет умереть у нее на руках, но поразмыслите над тем, что придется испытать при этих ужасных обстоятельствах ей самой, а ведь вы отвергнете любую радость, купленную ценой ее страданий». Этот довод в конце концов убедил меня, и после длительного обсуждения было решено, что Амелию не следует даже уведомлять о моем нынешнем состоянии, пока окончательно не решится, какая мне уготована участь – остаться в живых или умереть.
– О Боже милосердный! Как возвышенно и как великодушно! – воскликнула мисс Мэтьюз. – Бут, ты – само благородство, и едва ли, я думаю, найдется на свете женщина, достойная столь возвышенной любви.
Бут ответил на этот комплимент с подобающей ему скромностью, что вызвало со стороны собеседницы новый поток любезностей, а это, в свою очередь, повлекло новые выражения сердечной признательности, однако мы не станем на этом задерживаться и пойдем дальше.
Глава 6, повествующая о предметах, которые кое-кому из читателей придутся по вкусу
Более двух месяцев состояние мое оставалось неясным: течение болезни то начинало обнадеживать, то вновь заставляло опасаться худшего. И вот однажды днем в мою комнату вбежал бедняга Аткинсон, бледный и задыхающийся, заклиная меня не удивляться неожиданной вести. Дрожа от нетерпения, я спросил его, что случилось и не связано ли это хоть как-то с Амелией. Но не успел он вымолвить дорогое имя, как она сама вбежала в комнату и тотчас кинулась ко мне, восклицая: «Да, это я, я, ваша Амелия!»
Труднее всего описывать чрезвычайно трогательные любовные сцены, и обычно нет ничего скучнее подобного рода описаний.
– Как вы можете так думать? – сказала мисс Мэтьюз. – А по мне, так нет ничего более пленительного! Ах, мистер Бут, на нас, женщинах, лежит проклятье – мы нуждаемся в мужской нежности. О, если бы все мужчины были похожи на вас… но такого как вы, без сомнения, невозможно сыскать.
– Полноте, сударыня, – воскликнул Бут, – вы делаете мне слишком много чести. Да… так вот… когда первые восторги, вызванные нашей встречей, улеглись, Амелия стала мягко выговаривать мне за то, что я скрыл от нее свою болезнь, поскольку в трех письмах, написанных мной после ранения, я ни словом об этом не обмолвился и не позволил себе даже намека, на основании которого она могла бы заключить, что я отнюдь не пребываю в добром здравии. А когда я стал просить у нее прощения и объяснил ей истинную причину умолчания, она воскликнула: «О, мистер Бут, как же вы плохо знаете свою Амелию, если могли подумать, что я могла бы или хотела бы пережить вас. И разве не лучше было бы сердцу разбиться сразу при виде ужасной картины, нежели гибнуть ему постепенно? О, Билли, может ли хоть что-то на свете возместить мне утрату твоих объятий… Однако простите меня… какой смешной должна казаться вам моя любовь!
– Сколько еще раз мне убеждать вас в обратном? – возразила мисс Мэтьюз. – И что бы вы хотели от меня услышать, мистер Бут? Что из всех женщин на свете я завидую одной только миссис Бут? Поверили бы вы мне в таком случае? Надеюсь, вы… но, что я говорю? Не извиняйтесь больше, прошу вас, и лучше продолжайте.
– После сцены, – продолжал Бут, – трогательной настолько, что многие вряд ли могут ее представить, Амелия рассказала мне, что получила письмо от неизвестного лица, сообщившего ей о моем плачевном состоянии и советовавшего, если она желает еще хоть раз меня увидеть, немедленно приехать в Гибралтар. По ее словам, получив это письмо, она ни на минуту не задержалась бы с отъездом, если бы с той же оказией не получила бы также письма от меня, отличавшегося скорее большей, чем обычно, бодростью, в котором к тому же ни словом не упоминалось о моем нездоровье. Это, сказала она, до крайности озадачило ее и миссис Гаррис, а добрейший священник старался втолковать, что следует верить моему письму, а второе счесть одной из шуток, какими развлекаются в обществе все, кому не лень. Заключаются они обычно в разного рода измывательствах над ближними с целью одного оболгать, другого – обмануть, третьего – выставить на посмешище, а четвертого – подбить самому выставить себя людям на забаву, то есть, короче говоря, сделать одних мишенью всеобщих насмешек, а других – презрения, и при этом нередко ставя людей в чрезвычайно затруднительное положение, а иногда даже, возможно, навлекая на них гибель единственно потехи ради. [96]
96
Речь идет не о словесных шутках, но о злых проделках (по-английски – practical jokes), которые были в Англии XVIII в. очень в ходу, это средство не только расквитаться за что-нибудь, но и просто вывести человека из равновесия, заставить его мучиться в догадках или выставить на всеобщее посмешище.
Миссис Гаррис и священник отнесли безымянное письмо к такого рода проделкам. Мисс Бетти, впрочем, держалась иного мнения и посоветовала бедной Амелии обратиться к офицеру, прибывшему в Англию по распоряжению губернатора Гибралтара на том же самом судне, что и почта; последний столь недвусмысленно подтвердил известие о моей болезни, что Амелия решила немедленно отправиться в путь.
Мне чрезвычайно хотелось дознаться, кем было написано это письмо, но все мои попытки прояснить дело оказались тщетными. Единственным в какой-то мере близким мне человеком был капитан Джеймс, но его, сударыня, как вы можете заключить из моего рассказа, я менее всего мог бы заподозрить; к тому же он клялся мне честью, что ему ничего об этом неизвестно, а едва ли еще кто-нибудь на свете так свято берег свою честь. С моей женой, правда, был знаком прапорщик другого полка, навещавший меня иногда во время моей болезни, но очень уж было непохоже, чтобы он интересовался сторонними обстоятельствами, да он и сам утверждал, что ни малейшего понятия об этом не имеет.
– И вам так и не удалось раскрыть эту тайну? – воскликнула мисс Мэтьюз.
– Да, для меня это и по сей день остается загадкой.
– А мне сдается, – сказала она, – что я могла бы подсказать вам ответ, близкий к истине. Не вероятнее ли всего, что, когда вы уезжали, миссис Бут велела своему молочному брату извещать ее обо всем, что с вами приключится? Ах, нет, постойте… это объяснение тоже не годится: ведь она в таком случае не стала бы сомневаться, следует ли ей покинуть родную Англию сразу же по получении письма. Нет, должно быть, его написал кто-то другой; и все же моя догадка кажется мне чрезвычайно правдоподобной, потому что если бы от меня уезжал такой муж, как вы, то я, мне думается, непременно прибегла бы к такому средству.
– Нет, сударыня, это без сомнения, чьих-то других рук дело, потому как моя Амелия, я уверен, совершенно не подозревала, кто это написал, а что касается бедняги Аткинсона, то он, по моему глубокому убеждению, никогда бы не отважился на такой шаг без моего ведома. Кроме того, бедняга так почитал мою жену за те благодеяния, которые она оказывала его матери, что, вне всякого сомнения, был до чрезвычайности рад отсутствию Амелии в столь плачевное для меня время. В конце концов не так уж существенно, кто был автором письма, но я все же не мог обойти молчанием столь странное и необъяснимое происшествие.