Шрифт:
Ждать мне пришлось долго. Я услышал легкие торопливые шаги, затем щелкнул выключатель и в комнату заглянула хорошенькая сестра милосердия, но, видимо, не найдя того, кого искала, она снова оставила меня одного.
— Наверное, они вон в том закутке, — проговорил я, но ее уже след простыл.
И тут свершилось чудо. Дверь распахнулась, и вошел Боорман — на этот раз между двумя конвоирами в черном. Бледный, с зеленым синяком на лице, он походил на воскресшего из мертвых. Шляпы на нем не было — ее так и не нашли.
— Вы молодчина, Лаарманс! Но от люмбальной пункции вам все же не удалось меня спасти — мне только что ее сделали. А все же хорошо иметь таких преданных кузенов. Наша пирушка не за горами, но сейчас я хочу домой.
На улице он обернулся, в последний раз взглянул на мрачный фасад больницы и осторожно опустился на сиденье автомобиля, потому что спина у него все еще ныла от пункции.
— А теперь вы должны мне пообещать, что отныне оставите ногу в покое, — сказал Ян, когда мы уже мчались по улице.
Боорман в задумчивости уставился в пустоту, и у его рта обозначилась горькая складка.
— Конец мечты, — пробормотал он и, выйдя из машины, отпер дверь своего дома,
Через несколько недель после освобождения Боормана я получил от Яна открытку следующего содержания:
«Дорогой кузен! Я смягчил своими проповедями душу упрямой ослицы, и теперь она столь же податлива, сколь раньше была непреклонна. Я все подготовил для заключительной церемонии, которая должна состояться в воскресенье, в четыре часа дня. Все сойдет хорошо. Непременно приходи сам, а главное, позаботься о том, чтобы пришел господин Б., потому что ему уготована в этой церемонии ведущая роль. Не открывай ему, что я задумал. А что ты будешь гореть вечным пламенем — это как дважды два».
Боорман охотно согласился пойти вместе со мной к Яну, тем более что он так пли иначе собирался нанести моему кузену визит вежливости в благодарность за оказанную помощь. Ровно в четыре часа дня мы повесили свои пальто и шляпы на вешалку в прихожей Яна и вошли в уже знакомую нам гостиную. Камчатная ткань, хрусталь и батарея бутылок — все было, как и во время первого нашего визита. А за столом, к несказанному удивлению Боормана, сидела тетушка Лауверэйсен собственной персоной. Завитая, как толстуха Жанна, в легкой блузе и черной юбке, она была вполне презентабельна и, казалось, не имела ничего общего с женщиной, которая в техническом отделе возилась с аббатской мазью. Стрижка купонов явно пошла ей на пользу. Позади нее, прислоненный к двери, как ружье, стоял костыль.
Боорман застыл, словно пораженный громом.
— Разрешите мне вас представить? — спросил Ян, выходя нам навстречу.
— Не утруждайте себя, — сказала матушка Лауверэйсен, — мы уже знакомы, не так ли, господин Боорман? Подойдите и сядьте сюда, рядом со мной. Я решила сменить гнев на милость, а ведь я все делаю не за страх, а за совесть, как в свое время делала добротные лифты. Иди же сюда, толстопузый!
И она отодвинула от стола соседний стул, чтобы Боорман со своим животом мог протиснуться к ней.
Мой носорог, казалось, на мгновение заколебался, но затем вразвалку подошел к столу и сел рядом с ней.
— Помиримся! — властно сказала она. И их руки слились в нескончаемом рукопожатии.
— А теперь возьмем «Сотерн» 1914 года, потому что запас 1911 года уже пришел к концу, — распорядился Ян. И осторожно налил искрящийся золотой напиток в четыре огромных бокала.
— Выпьем за мою ногу, если вы не возражаете, — предложила матушка Лауверэйсен. И никогда еще собутыльники не бывали объяты столь единым порывом сердец.
— Сударь, — сказал моему кузену Боорман, — я чрезвычайно вам благодарен. Но я еще должен рассчитаться с госпожой Лауверэйсен. А вы, видимо, совсем позабыли об этом.
Теперь, когда ногу наконец похоронили, он вдруг снова начал рыть носом землю. Мне захотелось дать ему пинка.
— Нет, я ничего не забыл, — сказал Ян. — Сударыня, предлагает, чтобы вы вручили мне тысячу франков, которые я затем передам какому-либо благотворительному заведению, за исключением, разумеется, Центральной больницы, где столь опрометчиво делают люмбальные пункции.
Боорман призадумался, а затем покачал своей лысой головой.
— Нет, — возразил он, — деньги я вручу не вам, а самой госпоже Лауверэйсен. Если же она захочет их вам передать, это ее дело. И потом, не тысячу франков, а восемь тысяч пятьсот.
И он извлек из своего портфеля девять ассигнаций — вероятно, те самые, которые побывали в депонентской кассе.
— До чего же упрям… Ладно, давай их мне! — рявкнула матушка Лауверэйсен. — Ты мне — деньги, а я тебе — поцелуй.