Шрифт:
Хлипкий начал первым. По-английски он говорил с резким акцентом, невнятно, но весьма бегло. Представился переводчиком, который помогает сержанту «специальной полиции», как он выразился, расследовать «массовые антияпонские действия», имевшие место в близлежащих лагерях военнопленных. Нам известно, сказал он, что этими «противозаконными действиями» руководят офицеры из лагеря Сакамото-бутай.
Тут заговорил, вернее, залаял унтер, и хлипкий приступил к собственно переводческой работе. Практически до самого конца допроса их стили подачи разительно отличались: унтер чуть ли не упивался своей агрессивностью, заранее приписав мне вину и полнейшую никчемность, если судить по тем презрительным формулировкам, в которые он облекал вопросы. Его более молодой напарник звучал как некий механический болванчик, который лишь отрабатывает свои обязанности при полнейшем безразличии. Он вроде бы побаивался этого унтера — а может, мне просто хотелось так думать. Сейчас он переводил длинную угрожающую речь, подавая ее сбивчивыми кусками. По сути дела, это предваряющее выступление сводилось к следующему: «Ломакс, мы уже допросили ваших коллег Тью и Смита. Они во всем признались, рассказали о том, как собирали радиоприемники в лагере Сакамото-бутай. Сознались, что распространяли новостные сводки. Ломакс, они все рассказали нам о вашей роли, о сборе денег на покупку радиодеталей из Бангкока, о том, что вы передавали новости по другим лагерям. Кое-кто еще до вас собирал приемники, их всех поймали и казнили. Как бы то ни было, вас, Ломакс, тоже скоро убьют. Однако советуем не терять времени даром и рассказать всю правду. Сами знаете, как мы умеем обращаться с людишками, если того захотим».
«Вас тоже скоро убьют…» Равнодушная констатация факта, чуть ли не малозначащая ремарка в сторону. Меня только что приговорил к смерти мой ровесник, который делал вид, будто его тут вовсе нет, и которому моя судьба полностью безразлична. Сомневаться в его словах не приходилось.
Я знал, что был единственным британским офицером-связистом в радиусе нескольких миль от Канбури. Мой опыт и технические знания в первую очередь навлекут подозрения, так что я практически ждал обвинительного акта, произнесенного переводчиком, и ничего не мог возразить.
Приступили к допросу. Им захотелось узнать историю моей семьи: последовали дотошные расспросы о моих дедушках, бабушках, прочих родственниках, про мать с отцом, чем те занимаются… В комнате было душно, я страшно вымотался, устал от боли. Бессмысленность происходящего начинала серьезно действовать на нервы. Вот я в сиамской деревне пытаюсь объяснить переезды моих ланкастерских и шотландских предков паре ничего не смыслящих японцев.
Они хотели знать о моей работе до войны, о моем образовании, послужном списке вплоть до сдачи Сингапура в феврале 1942-го. После этой даты расспросы стали предельно подробными. А когда мы — по истечении нескольких часов — наконец добрались до моего перевода в Сакамото-бутай, мне пришлось рассказывать чуть ли не о каждом проведенном там часе.
Еще их интересовал мой довоенный досуг. Я попытался было объяснить свое увлечение поездами и железными дорогами, попробовал донести хоть что-то, чем именно может быть притягательна жизнь в стране, положившей начало промышленной революции. На физиономию молодого переводчика легла маска холодного недоумения. Японцы перебросились горстью комментариев к моим ответам и двинулись дальше.
А именно к более серьезным и, с учетом обстоятельств, более абстрактным вопросам: кто победит в войне, где будут высаживаться союзники?.. Потом они могли вдруг перескочить на нечто конкретное, скажем, с какой стати нам вообще захотелось слушать радиосводки? Почему нас не устраивают новостные колонки в англоязычных японских публикациях и местных газетах? Встречались и тупые вопросы, например нравится ли мне рис. И т. д. и т. п., до тошноты.
По-настоящему их интересовала антияпонская деятельность в лагере, а еще больше — есть ли у нас какие-либо контакты с партизанами, агентами или движением Сопротивления. В эту точку они били раз за разом; очевидно, я был для них кусочком какой-то сумасшедшей мозаики, объединявшей и Сингапур, и Малайю, и Таиланд — словом, все те места, где они сталкивались с неудачами или противостоянием оккупации. Я знал, что фатальным станет хотя бы намек на существование подобных контактов; да и не было их у нас вовсе.
Через меня пытались устроить перекрестную проверку тех показаний, что уже добыли от Смита и Тью, и вот почему задавали вопросы, какого именно числа мы впервые услышали радионовости, о чем там шла речь и как часто мы включали свой приемник. Я старался отвечать расплывчато, отвлеченно и нудно. По ходу дела переводчик обмолвился, что Фреда с Лансом до сих держат где-то неподалеку, и с этим знанием вспыхнул проблеск надежды.
В случаях, когда я заранее был уверен, что им кое-что известно, приходилось идти на подтверждение тех или иных фактов, но это, в свою очередь, вело к целому списку противоречий с предыдущими версиями событий, и все начиналось вновь.
В ходе одного из этих удушливых, бесконечных допросов — может статься, на вторые сутки, где-то после полудня, хотя я окончательно утратил чувство времени — мне в голову пришло, что неплохой тактикой оказался бы отвлекающий маневр. В молодом переводчике читалась какая-то основательность, школярское прилежание и даже намек на удовольствие, когда заходила речь о британском образе жизни и культуре. Хотя, конечно, вычленить его эмоции было сложно, тем более что я успел возненавидеть нескончаемый поток монотонных вопросов, туповатую настойчивость и самодовольно-ограниченную эффективность, с которой японцы пропускали меня сквозь отработанную систему. Складывалось впечатление, что я из этой комнаты не выходил месяцами. И все же, когда вновь зашла речь о моем образовании — будто ключ к проблеме, отчего рушатся их имперские амбиции, можно найти в расписании занятий моей эдинбургской школы, — я улучил подходящий момент и попросил рассказать что-нибудь о японской системе обучения. Переводчик по собственной инициативе поделился кое-какими воспоминаниями, и мы даже с интересом обменялись мнениями насчет изучения языков. В эту минуту — были и другие похожие моменты — я и ненавидел его, и нуждался в нем, как в якоре, а все потому, что мы разделяли с ним общий язык и питали друг к другу взаимное любопытство.
Унтер-кэмпэй наконец заподозрил что-то неладное и пристал к переводчику, который напомнил мне, кто в этой комнате имеет право задавать вопросы. Этот парень служил всего лишь каналом связи, и когда «сигнал» застревал или искажался, сержант орал и на переводчика, который в такие минуты чем-то смахивал на человека вроде меня. Впрочем, ненавидел я их обоих, а переводчика даже больше, потому как именно его голос меня допекал, не давал передышки.
Конечно, они были одержимы нашими радиоприемниками, но все же долго выжидали, прежде чем перейти к передатчикам. И тут началось: а у вас был передатчик? как бы вы сами взялись его собирать? какие материалы понадобились бы? раз уж вы собрали приемник, отчего не стали собирать передатчик? Ломакс, а вы сами умеете их собирать? ах, умеете? стало быть, собрали! Ну-ка выкладывайте, чего вы там передавали!.. Вот из подобных-то вопросов мне и стало ясно, до какой степени они были невежественны в радиоделе: к примеру, пожелали узнать, как простенький детектор превратить в передатчик — что невозможно.