Шрифт:
Император был доволен еще больше: московская «либеральная шайка» лишилась своего «атамана».
Княгиня Вера Федоровна облегченно вздыхала — с репутации мужа наконец смыто черное пятно, новое годовое жалованье в три тысячи рублей хоть и не поражало воображение, но вовсе не было лишним в семейном бюджете, служить мужу предстояло в столице, а не в провинции. В этом не было ничего дурного.
Дмитрий Николаевич Блудов при встрече с Вяземским искренне уверял его, что права русская пословица: за Богом молитва, а за царем служба не пропадают…
Василий Андреевич Жуковский благодарил Провидение за то, что со строптивым Асмодеем все завершилось столь благополучно.
Глава VI.
НА ПЕРЕЛОМЕ СУДЬБЫ
Все не то, что было. И мир другой, и люди кругом другие, и мы сами выдержали какую-то химическую перегонку.
Вяземский, 1833Человеку, не находящему ничего вне себя для обожания, должно углубиться в себя.
БаратынскийНичего общего с финансами (и вообще с точными науками) у Вяземского не было никогда. Смутно вспоминались попытки отца привить ему страсть к алгебре… Это, конечно, был хорошо продуманный наверху шаг — непонятная и нелюбимая служба. Еще более утонченным издевательством стала должность чиновника для особых поручений. Николай I читал «Мою исповедь» и запомнил желание Вяземского быть «лицом советовательным и указательным» при «человеке истинно государственном». Князь, конечно, имел в виду нечто красивое и романтичное, наподобие должности Карамзина, который, официально будучи историографом, олицетворял при дворе добрые чувства, честность, независимость и здравый смысл. Но император с циничной любезностью предоставил князю возможность стать самым настоящим «служебным термометром». Чиновник для особых поручений — должность не слишком заметная, хоть и не низкая; от него ничего конкретно не зависит, но при случае министр поручает какую-либо ответственную миссию именно ему… Чем не «термометр»?
Апрельский Петербург продувался насквозь холодными ветрами с близкого моря. После степного Мещерского, занесенного снегами, и уютной домашней Москвы было здесь голо, пустынно и уныло. Угнетали желтые коробки домов, сквозняки, возникавшие Бог весть откуда, неожиданные площади… В новеньком тесноватом мундире темно-зеленого цвета, так называемом «маленьком мундире», Вяземский шел по пустынным коридорам огромного здания Министерства финансов — оно помещалось напротив Зимнего дворца. Перед князем распахнулись двери, и навстречу ему поднялся из-за стола высокий, почти седой человек в мундире с двумя звездами и эполетами инженер-генерала. Поднял на лоб темные очки. Суровое рябое лицо. Умный, неторопливый и доброжелательный взгляд… За спиной графа Канкрина возвышался саженный портрет Николая I.
— Прошу фас, батушка, — с каким-то карикатурным немецким акцентом произнес министр. — Фы есть мой новый чинофник тля осопых поручений?.. Отшень рад…
Вяземскому будущие сослуживцы уже успели порассказать о Егоре Францевиче Канкрине, о его смешном произношении, о его болезни глаз, о том, что он в свободные минуты «скрипит на скрипке», а во время доклада государю беспрестанно пьет воду из графина и греет ноги у камина… Но знал князь и о том, что Канкрин — герой Отечественной войны, незаурядный военный инженер, архитектор, экономист… Занимался он и литературой, написал несколько повестей. С 1823 года Канкрин был министром финансов, сменив на этом посту печально знаменитого графа Гурьева, и ценой неимоверных усилий сумел выправить работу запущенного ведомства. Обычно довольно бесцеремонный с людьми, Николай I обращался к Канкрину только на «вы». Когда в 1829-м император возвел Канкрина в графское достоинство, девизом своим Егор Францевич сделал одно слово: «Трудом». Он и вправду всего добился исключительно трудом и способностями. При некоторой холодности и сухости Канкрин был добр, честен, благороден, он с участием отнесся к удрученному своим назначением Вяземскому. Со временем поэт и министр, несмотря на разницу в возрасте и положении, почти сдружились и нередко проводили время за беседой в неофициальной обстановке.
— Вот все порицают вас, батюшка, — говорил Канкрин князю, — что вы все время проводите на обедах, балах и спектаклях, так что мало времени остается у вас на дела. А я скажу — и слава Богу! А меня все хвалят: вот настоящий государственный человек, нигде не встретите его, целый день сидит в кабинете и занимается бумагами. А я скажу — избави Боже!
Служба сперва не слишком обременяла Вяземского. Канкрин осторожно вводил его в курс дела, «особых поручений» пока не возникало, так что свободного времени было более чем достаточно. После почти двухлетней паузы князь почти соскучился по той самой журналистике, которая ему в конце 1827 года совершенно «огадила»… «Московский телеграф» во главе с раздувшимся от самомнения Полевым, правда, был по-прежнему гнусен, но в Петербурге пушкинский однокашник барон Антон Дельвиг затеял «Литературную газету», вокруг которой быстро сплотились лучшие силы русской словесности — ее поддержали Пушкин, Жуковский, Баратынский, Владимир Одоевский… И самому князю было приятно вновь почувствовать себя литературным бойцом — он написал для Дельвига статьи «О Ламартине и современной французской поэзии», «Поэтическая и духовная гармония Ламартина», «О “Московском телеграфе” и “Сыне Отечества”», «О Сумарокове», «Несколько слов о полемике» (раннее название — «О московских журналах»), «О духе партий; о литературной аристократии», «История Русского народа. Критики на нее…», множество рецензий (на альманахи, сочинения Фонвизина, Хемницера, Булгарина) и, конечно, стихи — в их числе «К ним» и «Дорожную думу». Чаще Вяземского в газете печатались только сам Дельвиг и Орест Сомов. Нет, рано любимец черни Фаддей Венедиктович списывал князя со счетов…
Вокруг газеты сразу же завязалась полемика. Первый номер вышел 1 января 1830 года, а уже через десять дней Пушкин опубликовал в газете статью «В одном из наших журналов», которую русская пресса приняла в штыки. «Северная пчела», «Сын Отечества» и «Северный архив», «Московский телеграф», «Северный Меркурий», «Галатея», «Московский вестник» — все дружно обвинили «Литературную газету» и ее сотрудников в элитарности, «литературном аристократизме». Особенно негодовал Булгарин, которого Пушкин задел своей рецензией на роман «Димитрий Самозванец» и памфлетом «О записках Видока»… «С некоторого времени у нас в литературе, не во гнев некоторым сказать, ввелся Венецианский Аристократизм: все решается в совете Десятерых», — ехидничал альманах Раича «Галатея»… Это была настоящая журнальная война — такой не видывали русские читатели с 1824 года, со времен знаменитой битвы Классиков и Романтиков. И снова Вяземский впереди: «Есть и в литературе аристократия: аристократия талантов; есть и в литературе площадные витязи, но, по счастью, нет здесь народного обычая, повелевающего литературным джентлеменам отвечать на вызовы Джона Буля», Вызовы «Джона Буля», то есть Булгарина и Полевого, на «джентлеменов» так и сыпались. Любопытно, что два непримиримых врага — издатели «Пчелки» и «Телеграфа» — действовали против «Литературной газеты» плечом к плечу…
Статьи князя, защищающие право «людей, возвышенных мыслями и чувствами» соединяться в дружеский круг, как всегда, изысканно-ироничны и полны колких выпадов в адрес простоватых оппонентов. Он пишет, что в русской литературе всего два «разряда» — писатели с талантом и бесталанные. Естественно, что таланты «сближаются единомыслием и сочувствием». Это — скрытая цитата из Д'Аламбера… Небрежно-изящны и стихи «К журнальным благоприятелям»:
К чему вы тяжко развозились, За что так на меня озлились, Мои нежданные враги, Которых я люблю, как душу? К чему с плеча и от ноги Вы через влагу, через сушу, Чрез влагу пресных эпиграмм, Чрез сушу вашей прозы пыльной, Несетесь по моим пятам Ордой задорной и бессильной?