Гюго Виктор
Шрифт:
— А, это вы, дядя Фован.
Такое сокращение было принято в монастыре. Фошлеван снова отвесил поклон.
— Дядя Фован, я за вами посылала.
— Вот я и явился, честная мать.
— Мне надо поговорить с вами.
— А мне со своей стороны, — сказал Фошлеван с отвагой, втайне испугавшей его самого, — мне тоже надо кое-что передать вам, ваше преподобие.
Настоятельница взглянула на него.
— А! Вы желаете сделать мне сообщение!
— Нет, это просьба.
— Ну, говорите.
Старик Фошлеван, бывший деревенский письмоносец, принадлежал к категории мужиков с апломбом. Известная умелая простота — своего рода сила; никто не думает ее остерегаться, а она-то и проводит вас. За те два с лишним года, которые он прожил в монастыре, Фошлевану повезло в общине. Он был вечно одинок, наблюдая за своим садом, ему не оставалось иного занятия, как изучать все вокруг. Вдали от этих закутанных покрывалами женщин, снующих взад и вперед, он сначала видел в них какие-то мелькающие тени. Но с помощью внимания, проницательности ему удалось облечь эти призраки в плоть и кровь, и эти мертвецы ожили в его глазах. Он был как глухой, у которого развивается до тонкости зрение, или как слепой, с необычайно чутким ухом. Он постарался изучить смысл всевозможных звонков и достиг в этом совершенства, так что загадочная и мрачная обитель не имела от него тайн; этот сфинкс разбалтывал ему на ухо все свои секреты. В том-то и заключалось его искусство. Весь монастырь считал его придурковатым. Великое достоинство в глазах монашествующих. Матери гласные ценили Фошлевана. Это был немой любопытный. Он внушал к себе доверие. Да и к тому же он был аккуратен, выползал из своей избушки лишь тогда, когда этого требовал уход за фруктовым садом и огородом. Такую скромность заметили и зачли в число его достоинств. Тем не менее он заставил проболтаться двух людей: в монастыре консьержа, и узнал от него все подробности «разговорной», а на кладбище — могильщика, от которого разведал все частности погребения. Таким образом, он имел о монахинях сведения двоякого рода — одни о жизни, другие о смерти. Но он не злоупотреблял ими. Конгрегация очень дорожила им. Старый, колченогий, подслеповатый, вероятно, слегка тугой на ухо, — сколько достоинств! Его трудно было бы заменить.
С уверенностью человека, сознающего себе цену, старик затянул перед настоятельницей деревенскую речь, весьма пространную и глубокомысленную. Он подробно распространился о своей старости, своих немощах, о бремени лет, о возрастающих требованиях работы, о величине сада, о том, что ему приходится проводить ночи без сна, как, например, прошлую ночь, когда он расстилал рогожки над дынями, и в конце концов пришел к следующему: есть у него брат (настоятельница сделала движение), человек уж очень не молодой (другое движение, но уже более спокойное), и если будет на то милость ее преподобия, этот брат мог бы прийти жить с ним и помогать ему; он славный садовник, и его услуги окажутся очень полезными общине, еще полезнее его собственных; наконец, если на то не дадут разрешения, то он, старший брат, чувствуя себя совсем разбитым и не способным исполнять всю работу, к сожалению, должен будет уйти; у брата есть маленькая девочка, которую он тоже приведет с собой, она может воспитываться здесь же в страхе Божием и — кто знает — быть может, когда-нибудь сделается инокиней.
Когда он кончил, настоятельница перестала перебирать четки и промолвила:
— Можете вы до сегодняшнего вечера достать крепкий железный брус?
— Для чего это?
— Чтобы заменить рычаг.
— Точно так, могу, честная мать, — отвечал Фошлеван.
Настоятельница, не говоря ни слова, встала и перешла в соседнюю комнату, где, вероятно, заседал капитул и собрались все матери гласные. Фошлеван остался один.
III. Мать Иннокентия
Прошло с четверть часа. Настоятельница вернулась и опять села на стул. Оба собеседника казались озабоченными. Постараемся передать их разговор со стенографической точностью.
— Дядя Фован?
— Что угодно, честная мать?
— Вы знаете капеллу?
— Как же, у меня есть там своя клетушка, откуда я слушаю обедню.
— И вам случалось бывать на клиросе по делам службы?
— Раза два-три.
— Придется приподнять каменную плиту.
— Тяжелую?
— Ту плиту, что у самого престола.
— Которая закрывает склеп?
— Ту самую.
— В подобном случае, хорошо бы иметь двоих мужчин.
— Мать Вознесение сильна как мужчина, она поможет вам.
— Женщина все же не то, что мужчина.
— Что делать, у нас найдется только женщина, чтобы помочь вам. Каждый трудится по мере сил своих. Из-за того, что дон Мабильон дает четыреста семнадцать посланий святого Бернарда, а Мерлоний Горстий дает лишь триста шестьдесят семь, я не могу презирать Мерлония Горстия.
— И я также.
— Заслуга в том, чтобы трудиться по своим силам. Монастырь не лесной двор.
— А женщина не мужчина. А вот брат мой — то-то силач.
— К тому же у вас будет рычаг.
— Это единственный ключ, подходящий к такого рода дверям.
— В плите есть кольцо.
— Я продену в него рычаг.
— Камень приспособлен так, что повернется на оси.
— Ладно, честная мать, я открою склеп.
— Четыре матери-певчие помогут вам.
— А когда склеп будет открыт?
— Придется опять завалить его.
— И это все?
— Нет.
— Приказывайте, ваше преподобие.
— Фован, мы вам доверяем.
— Для того я здесь и нахожусь, чтобы все исполнять.
— И обо всем молчать.
— Так точно, честная мать.
— Когда склеп будет открыт…
— Я его опять завалю.
— Но перед тем…
— Что такое, честная мать?
— Надо опустить туда кое-что.
Наступило молчание. Настоятельница нарушила его с легким движением нижней губы, смутно выражающей некоторое колебание.