Шрифт:
Правдив даже в тех случаях, когда фотографы — как бы в качестве своеобразного извинения — прибегают к ретуши. Но, как известно, импрессионизм пришел на смену натурализму не тогда, когда художники стали пальцем смазывать резкие линии. А когда они увидели скрытое за резкой линией.
Облик стариков за последние десятилетия претерпел значительные метаморфозы и болезненно поражает воображение — в том числе и их собственное. Что в немалой степени определил обычай фотографировать этих стариков. И только фотографировать.
Кисть направляется рукой художника, творца, прозревающего глубинную суть. Фотоаппаратом же орудует заурядный человек. Кандидат в заплечных дел мастера, палач-практикант.
Нет, старость следует изображать отнюдь не через изменения эпидермы.
Разительные перемены в своем облике мы впервые претерпеваем в пору отрочества, полового созревания. Эта начальная метаморфоза вызывает у нас улыбку — и улыбки окружающих тоже, как любые изменения, которые не зависят от нашей воли, которые совершаются механически, а нам отводят роль маленькой детали в некоем огромном механизме. Когда в конце учебного года мы возвращаемся под отчий кров, двоюродные сестры всплескивают руками и прыскают со смеху при виде пробивающихся у нас юношеских усиков; мы же с ответной улыбкой оглаживаем этот первый пушок, а взгляд наш между тем отмечает, как совершенно по-новому ложится ткань на девических лифах: лучиками двух звезд.
И остается винить лишь собственную трусость, что с появлением первой седины в усах — иными словами, при встрече с точно такою же шуткой природы — улыбка наша обретает совершенно иной характер. Теперь она гримасой застывает на губах.
Итак, повторное разительное изменение своего облика мы подметаем в период гормональной перезрелости.
Так отчего же на сей раз шутка природы представляется нам забавной лишь в случаях исключительных? И почему забавное здесь подмечают лишь индивиды исключительной духовной одаренности?
На шутку — шуткой. И мы пытаемся достойно отбиваться от целого каскада тех дурацких клоунских приемов, что вытворяет бренность, прокравшись внутрь: с нашими мышцами, с нашим умом и памятью.
Но вот к наружности своей — как и подобает и как мы уже отмечали — мы относимся более ревниво. Нет уж, увольте: над лицом нашим пусть не разыгрывает — по крайней мере раньше срока — своих пошлых шуточек смерть.
Я сижу в кресле у парикмахера, перед двухметровым зеркалом, и мне приходится сдерживать себя, чтобы не расхохотаться сокрушенно над самим собой: не физиономия, а какая-то маска ряженого. На шее с двух сторон, словно вожжи, натянулись жилы, те самые, из-за которых некогда в школе ватага злорадно гогочущих сорванцов прозвала озорайского плебана [8] «взнузданным лошаком». Еще обзывали его «сверху блин» — прозвище, казалось бы, бессмысленное, но тем вернее вызывающее безудержный ребячий хохот: из-за лысины плебана, похожей на тонзуру.
8
Плебан — приходский священник.
— А теперь подержите-ка сзади ручное зеркальце, — обращаюсь я к мастеру, — посмотрим, что там осталось от моей шевелюры.
— М-да… не густо.
Иными словами, от той шевелюры, которую я помнил, не осталось и следа; и все совершилось без моего ведома и согласия! Жизнь всех стрижет под одну гребенку, вот и меня сравняла с озорайским плебаном времен моего детства.
С возмущением человека, видавшего виды, трясу головой; но как только улыбка моя в зеркале встречается с улыбкой мастера, свою мне приходится удерживать на лице известным усилием воли.
Ничто так не близко моему пониманию, как ежедневные контратаки женщин, защищающих свое лицо от сокрушительных нападок времени. Чувство юмора у женщин (порукой тому мой опыт) с годами тоже изменяется, но совсем не так, как у нас. Юмор их мельчает и скудеет. Оттого, должно быть, в сравнении с мужчинами и получают они у смерти несколько лет отсрочки: ведь юмор самой смерти, в чем мы убедились, низкопробен уже в преддверии старости, а с течением лет шутки ее становятся все более плоскими, доколе он, тот юмор… Однако же попробуем придерживаться известного порядка в изложении.
Не следует, стало быть, с самого начала принимать эти грубые выходки смерти за нечто большее, чем щелчки по носу.
Передо мною встает картина: Боньхад, мы — второклассники, учитель Генерзич прохаживается по школьному коридору. Мы покатываемся со смеху, едва только Генерзич успевает миновать нас. Именно потому, что, встречаясь нос к носу, строим ему постные мины. А на спине учителя пришпилена бумажка с одним-единственным словом, но слово это обладало атомным зарядом расхожего острословия всех галактик Боньхада: «Макака».
Так отчего же нас самих особенно задевает, когда смерть вытворяет с нами этакие школярские кунштюки? Не оттого ли, что по нашему адресу прохаживаются за спиной? Значит, и здесь нам необходима своевременная осведомленность. Генерзич замечательно парировал шутку. Ведь в конце концов он не мог не заметить, что все над ним смеются.
В таких случаях смех достигает своего пароксизма, когда жертва собственноручно срывает с себя ярлык, негодуя или же присоединяясь к общему веселью. Однако Генерзич не доставил нам подобного удовольствия. Он все понял, махнул рукой и не стал снимать бумажку со спины. Отчего раздутый и радужный мыльный пузырь нашего злорадного напряжения вмиг лопнул.