Шрифт:
Слово «мама» она не понимала в принципе, поэтому всегда недоуменно реагировала на вопросы моих гостей о ней. «Та, кто нас бросила», – вот и все, что знала о Вике маленькая Кристина.
Именно тогда я впервые за годы вспомнил про Элизабет и давно высказанное ей мое желание о дружбе наших детей.
– В каком детском саду обучается маленький Наполеон? – спросил я, когда прошли первые вопли радости от моего неожиданного звонка. Как только я объяснил, зачем мне это нужно, то понял, что мне еще долго предстоит рассказывать, откуда у меня трехлетняя дочь.
– Давай лучше все вместе встретимся, – сказал я, – погуляем: лето все-таки.
А Элизабет словно и не изменилась. Она шла по аллее с пятилетним мальчиком за руку и была такая же родная, как всегда.
– Привет, мой хороший, – сказала она и поцеловала меня коротко в губы.
– Только не додумайся приветствовать меня так же при муже.
– Скажу, что мы промахнулись, – засмеялась Элизабет, и мы вместе зашагали в парк Сокольники.
– Ну, рассказывай, друг, как ты докатился до жизни такой и кто твоя счастливица? А ты, негодяй, еще и не познакомил нас! Руку дай!
Я протянул Лизе кисть правой.
– Ну хоть свадьбы не было – я бы тебе этого вообще не простила.
Я долго, в красках описывал Элизабет историю своей несчастной любви. Все это время малышка Кристина не отрывала от меня глаз и тщательно внимала каждому слову.
– Вот сука! – воскликнула Элизабет, когда я закончил рассказ.
– Это про маму? – неожиданно спросила дочь.
– Да, моя милая, – ответил я, взяв девочку на руки, – это про маму.
– Ты не скрываешь от нее ничего? – удивилась Элизабет.
– Скорее наоборот.
Прогуливаясь по парку, мы обсудили детали нашего быта, я выяснил, в какой детский сад ходит Наполеон и понял, что у нас с Элизабет началась неспешная, обычная жизнь, когда уже ничего не создается, все схвачено, и, по сути, весь смысл существования сводится к детям. А подруга словно читала мои мысли.
– Слушай, Наполеон, – сказала девушка, взяв меня за плечо, – что с твоей картиной?
– Портрет Кристины?
– А у тебя есть другие? – она вдруг засмеялась. – Так вот, где кроется секрет имени твоей дочурки. Взрослый мужик, а все такой же романтик!
Я улыбнулся.
– Там же, дома, вся изъеденная временем.
– Я на следующей неделе организовываю выставку молодых неизвестных художников в Третьяковской галерее и требую, чтобы этот портрет туда попал.
– Нет, – отрезал я.
– Почему?
– Нет!
Элизабет замолчала, подбирая слова.
– Наполеон. Ты создал шедевр. Я думала об этом много лет и каждый раз приходила в неистовство от того, что он протухает в этом молитвенном уголке.
Я не перебивал ее.
– Мир должен ее увидеть. Хотя бы Москва. Что ты потеряешь?
– Себя. Я писал ее для себя.
– И для нее. Не так ли? А раз круг зрителей уже ограничен не одним тобой, то что с того, что будет парой десятков человек больше?
Мы шли по очередной аллее, и я не знал, как защитить свою святыню от человека, который всегда хотел для меня только лучшего и знал, как это сделать. А я столько раз отвергал ее помощь. Элизабет нежно, но ощутимо заколотила меня по щекам.
– Очнись, Наполеон! Это старая детская любовь, мечта, химера, что ты так за нее уцепился? Вылезь хоть раз из своих иллюзий и яви миру красоту своего непорочного чувства!
– Что за условия? – спросил я, подумав некоторое время.
– Никакие. Лучшие работы будут двигаться по выставкам все выше и выше, пока не попадут на мировую, которая будет еще даже неизвестно когда.
– Что с сохранностью? Как ее перевезут, кто будет трогать?
– Все в самом лучшем виде, как будто это антиквариат, – засмеялась Элизабет, – я лично вырежу кишки тому, кто оставит там хоть царапину.
– Когда?
– Приедут хоть сегодня. Ты согласен?
– Да.
– Люблю тебя, – взвизгнула девушка и опять поцеловала меня в губы.
– Эх, разучился я тебе отказывать, моя Элизабет.
– Твоя, твоя, всегда буду твоей, где, кем и с кем бы мы ни были.
Больше, чем сестра, меньше, чем любимая. Сильнее, чем подруга. Мой ангел-хранитель.
Вечером я, скрепя сердце, отдал портрет грузчикам. Только в этот момент я осознал, что за столько лет он не стал иметь для меня меньшего значения ни на йоту. Фотографию, которая превратилась в поблекший кусок бумаги, я спрятал в шкаф до возвращения портрета домой. Теперь за занавесом моего иконостаса ничего не было – впервые за два десятка лет. Мужики укутали картину в миллион смягчающих материалов, и я наблюдал за этим с улыбкой, понимая, что они явно перебарщивают с осторожностью, следуя строгому указанию Элизабет. В тот день портрет, который я писал все лучшие годы своей жизни, впервые покинул отчий дом.