Занин Анатолий Изотович
Шрифт:
Я импровизировал, в лицах изображал республиканских бойцов, вспоминал фильмы об Испании и под конец продекламировал свое стихотворение, посвященное испанским патриотам.
В дом пришли мама, Зина, Володя и Аля, прибежали Ина и Дима. У них тоже обошлось благополучно. А я все рассказывал и рассказывал. О том, как советский летчик был сбит и на парашюте спустился неподалеку от горной деревушки…
Я схватил кружку, выпил воды и свалился на сундук.
— Сказал, на три дня с классом пойдете на Дон, — выговаривала мама. — А прошло три дня, сердце и заболело…
— Ладноть, Кольча! — в голосе отца прозвучали горделивые нотки. — Баско говорил. Молодец! Но смотри, захочешь в Индию — мне скажи. И я с вами… А что?..
…Между хлопотами, я помог Евдокии Кузьминичне перебраться в многоэтажку. Старушка совсем выдохлась: как села у окна, так и просидела, пока я вместе с Егоркой и шофером не перевез ее нехитрую обстановку.
Видеть не могла опустевшего гнезда. Даже приболела и несколько дней не спускалась на землю с «башни», как она называла теперь свой новый и, должно быть, последний дом. А в окно любила смотреть. С высоты хотела степь увидеть. Но нет той степи, сколько ни смотри. До горизонта застроена она домами и разными заводиками, гаражами, складами… Перегорожена бетонными глухими заборами, изрыта канавами и заброшенными карьерами… Стыдно смотреть на все это…
А строители все дальше и дальше вгрызаются в степь. Месяц назад еще волнами ходил ветер по отяжелевшей пшенице…
Вот только древний курган за терриконом «Новой» пока остался нетронутым. Зинаида говорила, что три года назад из Ростова приезжали студенты, рылись в том кургане и записали его в книгу какую-то.
Многоэтажка стояла на нашей улице, еще не было таблички, и я ее самолично прибил. Егорка лесенку придерживал, а я прибивал.
Егорка понес лесенку в домоуправление, а я брел по лебеде… Она была высокой, выше колен и густой. Белое поднятое ногами облачко пыльцы источало нежный запах… Мне припомнилось, что так пахнет утренний туман…
Вот он, колодец… Я присел на сруб и отыскал место, где стояли дом и летняя кухня, сарай…
Бурлила здесь жизнь, кипели страсти… Куда все подевалось?
8
…Память выдала еще один эпизод из той жизни…
Красное веселое солнце касается террикона, сплющивается и на глазах прячется, багряня далекие городские дома. Не шелохнутся листья на кленах, не тявкнет собака. Перед закатом солнца всегда наступает тревожащая душу тишина.
И вдруг в шахтерском саду грянет духовой оркестр. Это щемящая сердце «Прощание славянки».
И как услышу этот марш или вальс «Лесную сказку», будто оборвется что-то в груди. А мысли уже там, в клубе, в тенистых аллеях сада, на танцплощадке, где мелькает Инка, эта желанная мучительница.
И замираешь, и ненавидишь себя за раздирающий сердце страх. О, если бы кто знал про мою любовь!
Я одеваюсь, мельком взглянув на себя в зеркало, и выхожу на улицу, чинно идя к шахте, мимо соседей, сидящих на лавках у домов. Иду и чуть ли не руками придерживаю свои почти бегущие ноги, знаю и чувствую затылком, что мама и сестры вышли за калитку и смотрят мне вслед. Им чудно привыкать к новому впечатлению: был маленький-маленький и вот уже начал парубковать.
Поспешно обхожу длинный шахтный забор, пересекаю пустырь и — вот он, клуб! Глухой стеной обращен в степь, а пристройками зарылся в густой сад, почти спрятался в акациях и тополях.
Перед клубом на пригорке сбились в кучу музыканты-любители и так дуют в трубы, так яростно бьют тарелками и в барабан, будто собираются созвать на наш спектакль весь поселок.
Среди трубачей и Леонид Подгорный. Он замечает меня, дружески подмигивает.
Провожая меня в клуб, мама покачала головой: «Жалко, времени нема, а то бы побачила на нашего артиста».
Я был на седьмом небе от радости, когда в пьесе Бориса Лавренева «Разлом» мне доверили роль морячка-статиста, а в «Грозе» Островского — бессловесного купчишки. Зато в «Цыганах» Пушкина я читал эпилог и пролог. Загримировали под знаменитого поэта за курчавые волосы и нос горбинкой. Высокий блестящий цилиндр мы взяли напрокат в гортеатре, а накидку мама сшила из байкового одеяла, перекрашенного в черный цвет.
С опущенной головой и цилиндром в руках выхожу на сцену и с печалью в голосе говорю:
Цыганы шумною толпой По Бессарабии кочуют. Они сегодня над рекой В шатрах изодранных ночуют…Но чем лукавый не шутит? Я начал писать стихи. Они будто рвали плотину молчания и сами просились на бумагу, которой недоставало. И тогда я исписывал обложки старых тетрадей и чистые поля газет.
Но как ни странно, стихи эти не стали откровением. Я изливал в них лишнее, ненужное…
Залетный поэт выявлял таланты, заставлял с ходу сочинять стихи. Он поразил нас своей поэмой, которая начиналась так: «Человек приходит из темноты и уходит в темноту…» и потом: «Каждый по-своему уходит из мира сего…» Он сказал, что пишет преимущественно белыми стихами, и окончательно доконал нас.